Писатель и журналист В. А. Гиляровский, посетивший гоголевские места, восклицал: «Хорошо в Яновщине (другое название Васильевки. — А. М.)! Кругом степь, прорезанная балками, усеянная хуторами, с тенистыми садочками. Прямо, от церкви, начинается степь»[209]. Описывая её, Гоголь описывал свои родные места. Поэтому и вышла она у него незабываемая.
Гоголевская степь — пространство не только природно-географическое. Она несёт на себе привычные функции пограничья — настолько необозримого, что в нём становятся неуловимы сами границы, но где путника, тем не менее, подстерегает опасность (в лице татар). Это также (если брать отвлечённые планы-восприятия) и дорога — переход из одного бытия-состояния (мира) к другому (войне). Но вместе с тем она сама — особый, наполненный жизнью и смыслом мир.
Это была не та «глухая» степь, куда удалялись герои романтических произведений, степь как отражение их чувств и душевного состояния. И не та степь, о которой писали иностранцы (тот же Вольтер), — край дикий и пустынный, где живут полуварвары и нет истории, «степь» как антипод европейского «цивилизованного» и «культурного» мира. Это европейское клише вполне применимо не только к кочевой «Степи» как таковой, но и к Украине и России вообще, как к такому же полудикому, с их точки зрения, свету, лишь слегка окультуренному цивилизацией (естественно, западной). И здесь неважно, какая это была «пустыня»: жаркая азиатская степь или ледяная страна вечной зимы и непроходимых снегов, какой, согласно европейским стереотипам, была и должна была быть Россия. Это тот антиобраз Европы (как и образ Востока-Ориента), на противопоставлении которому она осмысливала и конструировала себя и своё культурное и политическое пространство.
В «Тарасе Бульбе» Гоголь описал этот стереотип. «Появление иностранных графов и баронов было в Польше довольно обыкновенным: они часто были завлекаемы единственно любопытством посмотреть этот почти полу- азиатский угол Европы. Московию и Украйну они почитали уже находящимися в Азии»[210]. А «степи-пустыни» как раз и были зрительным воплощением той самой «Азии».
Для Европы и образ «Востока», и образ «азиатской пустыни» — это «иной» мир. Но есть между этими двумя антиобразами и существенная разница. Если «Восток» (мусульманский!) рассматривается пусть как другой, но равный европейскому (и прежде всего культурно) мир, к тому же мир таинственный, овеянный романтикой и очарованием, то «Азия» (а под ней чаще понимались не «дикие монголы», а русская православная ойкумена, куда входит и Украина) — это мир абсолютно чужой и враждебный. Более того, это мир недо-: недокультуры, недоцивилизации, недоистории и, как вывод, недолюдей. История и причины возникновения этого очень древнего, идущего ещё с античных времён, образа кроются не столько в восточнохристианском мире и России, сколько в самой европейской цивилизационной и культурной общности, в её мифах и стереотипах, её фобиях, её отношении к себе и другим[211].
За века этот образ превратился в непременную часть европейского сознания. Для Запада — от Англии и США как его наиболее последовательных воплощений, и до Польши, считающей себя форпостом западной цивилизации на «схизматическом азиатском востоке» — просто необходим «варварский мир», на фоне которого он представал бы воплощением культуры и цивилизации, единственным носителем истины, получал историческую и историософскую оправданность.
Постепенно, с вестернизацией этот образ вышел за пределы собственно Западного мира. Вместе с прочими перенятыми у Запада культурными образцами и идейными стереотипами проник он и в Россию. За последние несколько веков этот образ стал непременным атрибутом сознания известной части её властных и культурных элит (а на рубеже ХХ-ХХ1 веков — и более широких масс, подпавших под «искушение глобализмом»), формируя сам контекст политической и идейной жизни России. А говоря о дне сегодняшнем — и Украины, поскольку она не только является частью Русского мира, но и воспринимается таковой самим западным сознанием. И если бы не утилитарное отношение к Украине как к «анти-России» (необходимой для недопущения восстановления России как самостоятельной мировой политической и духовной силы), то весь комплекс «недо-» полностью проецировался бы и на неё.
Но Гоголь был далёк от того, чтобы жить чужим разумом, и довольно критически оценивал бездумное увлечение всем западным: «.накупили всякой всячины у Европы, а теперь не знаем, куда девать», — замечал он по этому поводу[212]. Поэтому и на мир «степной пустыни» (свой мир!) он смотрел совсем иначе. А потому и пространство это у него — настоящее и живое, «бесконечная, вольная, прекрасная степь».
Запорожье и, как указал сам Гоголь, Новороссия, будучи тогда ещё только осваиваемы, представали в виде не социального (как Малороссия), а географического, площадного пространства — степи. Этот образ за Приазовьем и Причерноморьем закрепился в русской культуре надолго[213], слившись с древним образом вольного поля-пространства, где во всю свою необъятную ширь разворачивается русская натура, где тешит свою силу вольное молодечество, где бьётся русский человек за свою землю и веру с неприятелем, где только и вольно его душе и где широкой рекой разливается бескрайняя, как сама степь, русская песня.
Не случайно, что образ пространства-поля-степи неразрывно связан с ещё одним олицетворением его силы и широты — его главными реками: Волгой, Доном, а также Днепром. И утверждается Днепр в русском сознании в качестве не только места действия древней истории или образа Малороссии, но и символа русского поля-пространства во многом благодаря Гоголю.
В русской литературе ХУШ-Х1Х веков Днепр упоминается часто и, наряду с некоторыми другими геообъектами, такими как Москва, Петербург, Волга, Чёрное море, составляет географический каркас пространства России[214]. «Все наши лучшие поэты, — писал в примечаниях к своему сборнику “Украинские мелодии” Н. Маркевич, — отдали поклон Днепру: “Громобой”, “Вадим” Жуковского, “Чернец” Козлова, “Руслан и Людмила”: всё это жило над Днепром»[215]. И список поэтов можно продолжать.
Однако появлялся Днепр (и это видно хотя бы из перечисленных Маркевичем произведений) в историческом или историко-легендарном контексте, принадлежа к первому, древнему пласту русского сознания, который видел в этой земле Русь, свою колыбель и «не замечал» казачьей Малороссии. На Днепре стоит златоглавый Киев, там место действия предков, там их «отеческие гробы».
«Вечный Днепр» и сам служил живым свидетелем прошедших веков, той череды народов, которая сменялась на его берегах (печенегов, половцев, хазар, татар), познал он и пяту иноземных захватчиков. Вот как писал об этом в стихотворении «К Родине» (1829 г.) соученик Гоголя по нежинской гимназии, киевлянин А. Н. Бородин:
Увидел Днепр и долгожданное освобождение от чужеземного ига:
Спустя сто с небольшим лет этот сюжет и образ Днепра как свидетеля войны, как символа временно захваченной, но непокорённой Родины, почти с точностью повторится в широко известной советской «Песне о Днепре» («Ой, Днипро, Днипро») Е. А. Долматовского и М. Г. Фрадкина. Ведь Днепр — это ещё и символ непокорённого духа и свободы:
209
Гиляровский В. В Гоголевщине // Русская мысль. М., 1902. Кн. 1. С. 77.
210
Гоголь Н. В. ПСС. Т. 2. С. 160.211
См., например: Мяло К. Г. Между Западом и Востоком. Опыт геополитического и историософского анализа. М., 2003. С. 68-72.
212
Вересаев В. В. Указ. соч. С. 484.
213
Впоследствии он проявился, скажем, в художественном и песенном осмыслении Гражданской войны в этом регионе и даже Великой Отечественной войны. Да и образ шахтёрских Донбасса и Кривбасса, как раз и возникших на территории Новороссии и Запорожья, — главный образ этого огромного трудового региона — крепко связан со степью. Стоит вспомнить хотя бы неформальный гимн этого края, знаменитую песню «Спят курганы тёмные» Б. С. Ласкина и Н. В. Богословского, впервые прозвучавшую в кинофильме «Большая жизнь» (1939 г.) и сразу ушедшую в народ:
И вышел он туда «на работу жаркую, на дела хорошие». (Песенник. М., 1974. С. 182–183.)
214
Лавренова О. Я. Указ. соч. С. 33.
215
Маркевич Н. А. Украинские мелодии. М., 1831. С. 132. И. И. Козлов — поэт и переводчик. В числе прочих перевёл стихотворение английского поэта-романтика Т. Мура «Вечерний звон», ставшее народной песней.216
Цит. по: Супронюк О. К. Указ. соч. С. 83-84.