Я прихлёбывал чай и думал о профессоре, который лечил людей, а также о пациенте, который вот уже сорок лет хворал, исцелялся, спешил приобрести подстаканник и отсылал свой серебряный дар, сделав на нём неизменную надпись. Только предлог «от» после революции стали гравировать без твёрдого знака, а так всё было неизменно, и это поражало меня. Мне казалось, что после революции всё переменилось, решительно всё в жизни, и что язык, которым мы говорим, столь же отличен от дореволюционного, как слово «товарищи» от слова «господа». «Отъ благодарнаго пациента»… Чем-то старинным веяло от этих надписей.

Однако профессор был, как выразился Семён Авдеевич, «лишь на вид старорежимный, а душой свой». Когда Вовка однажды внезапно заболел и ночью у него начался бред, Вовкин отец, электромонтёр, перепугавшись, побежал к профессору. Николай Ефремович осмотрел Вовку, тут же принёс ему лекарство, написал рецепты и в следующие дни навещал Вовку ещё раза два. Врач из детской поликлиники заходил тоже и был очень смущён, столкнувшись как-то у Вовкиной постели со «светилом», по учебнику которого учился в институте.

Вовкины родители считали, что сын поднялся так быстро благодаря профессору, и были обеспокоены, что Николай Ефремович не взял у них за лечение никаких денег, сказав только:

— Друзей внука, как и своих друзей, разумеется, лечу бесплатно.

Отец с матерью искали всё-таки способ отблагодарить профессора, и тогда Вовка надоумил:

— С помощью подстаканника!

Был куплен серебряный подстаканник с выпуклым изображением двух бородачей, бывших, вполне вероятно, Мининым и Пожарским, и дядя Митя, Вовкин отец, отнёс его на квартиру профессора.

Бородачи вернулись, как бумеранг.

С тех пор дядя Митя — делать нечего — сам пил чай из подстаканника с надписью «От благодарного пациента», хоть и не вылечил в жизни ни одного больного, а имел дело с проводкой, штепселями и пробками.

Зато уж по части электричества дядя Митя был настоящий мастер. По совету Семёна Авдеевича он организовал при домоуправлении кружок юных электриков. В кружок пошли заниматься отъявленные озорники, которых электричество настолько отвлекло от привычных «подвигов», что они даже одобрили такой девиз кружка: «Славь мастерство, язви озорство!» Под этим неуклюжим, но, в общем, правильным лозунгом, предложенным дядей Митей, собралось больше десятка ребят…

Но помимо Семёна Авдеевича, профессора, дяди Мити и других хороших людей, которых мы уважали, был у нас во дворе и человек, которого мы вовсе не уважали.

Это был портной-частник. Мастерская его представляла собой комнатку величиной с лифт. Там еле помещались швейная машина, манекен, стол и сам портной. Сам портной был пожилой мужчина, одетый так плохо и неопрятно, как, казалось бы, можно одеться лишь впопыхах и сослепу. В разгар весны он выходил во двор в рваных валенках на босу ногу, пошевеливая жёлтыми, как у полотёра, большими пальцами, в штанах, небрежно залатанных лоскутами другого цвета, в засаленном пиджаке, застёгнутом на разнофасонные пуговицы.

Рубашки портной не носил — ни нижней, ни верхней, и на груди его виден был маленький крестик на тонкой цепочке, повисший среди волос, как в густой паутине.

Портной жил одиноко, без родных. Иногда он подходил вдруг во дворе к кому-нибудь из жильцов и начинал рассказывать о себе. Таким образом стало известно, что портной был до революции хозяином ателье мод, а во время нэпа опять открыл ателье и только последние годы бедствует, тогда как его коллеги, догадавшиеся эмигрировать, благоденствуют в Буэнос-Айресе и Риге. Никто портному не сочувствовал и не любил его слушать. Он готов был пожаловаться на судьбу хоть детям, но мы убегали от него. Мы называли его «беляком».

И вот этот портной неожиданно нашёл слушателя в лице Юрика. Бывший владелец ателье говорил о кротком и справедливом нраве помазанника божьего Николая, о том, что фининспектор «жмёт», о том, что «в Буэносе жизнь, как была», а здесь челнока к машине взамен старого не купишь и волос конский не такой упругости, как в «прежнее время», но всё-таки он Россию любит. И портной вздыхал, оттого что трудно ему, наверно, было любить Россию вопреки недостаче в челноках и хилости конского волоса.

А Юрик терпеливо и сочувственно слушал. И хотя он, конечно, не знал, что помазанник — это и есть царь, свергнутый в семнадцатом году, но всё равно мог бы понять, что в этой болтовне сочувствовать нечему.

— Портной — беляк, понял? А ты уши развесил, слушаешь, не перебиваешь… Нашёл кого! — наседали на Юрика мы все и особенно Вовка.

— Я привык, — отвечал Юрик, — уважать старших. А перебить старшего, когда он говорит, — это… Если бы я за столом перебил взрослого, мама меня не из-за стола — из комнаты выгнала бы!

— А ты бы, — говорил Вовка, — не перебивал тогда портнягу, а только сказал: «Нечего мне с вами говорить!» — как вот Семён Авдеич сделал.

Юрик пожал плечами.

— Ты раскумекай, кто такой портняга! — угрожающе продолжал Вовка. Он приблизил своё лицо к лицу Юрика и, раздувая ноздри, выговорил: — Он, если б мог, Семёна Авдеича убил бы!

— Ну, это уж ты, знаешь, брось… — не поддержали мы Вовку.

— Докажу! — крикнул Вовка. — Семён Авдеич коммунист, так? А для этого, — он кивнул на окно портного, — где жизнь? В Риге, в Латвии. Там компартия на нелегальном положении, схватят если коммуниста — в тюрьму! Вожатая рассказывала. Ну, что?

Юрик сказал:

— Мне ещё рано об этом судить. Во всяком случае, я к старшим…

— А галстук красный ты зачем носишь? — перебил Вовка.

Юрик ответил спокойно:

— Затем, зачем и ты.

III

Вовку можно было видеть либо в боевом и задорном настроении, либо унылым и понурившимся. Конечно, погода тоже бывает либо солнечной, либо пасмурной. Но случаются, кроме того, не яркие, но и не серенькие деньки, когда солнце скрыто облаками, но угадывается за ними и вдруг пробивается сквозь истончившееся облако, а потом медленно гаснет в затягивающейся на глазах проруби…

Вовка не знал промежуточных настроений и постепенных переводов.

…Мы возвращались из школы вдвоём. Вовка был хмур. Он шёл, опустив голову, просто медленно шёл — не гнал перед собой ударом ноги уголёк или ледышку, не перемахивал по дороге через тротуарные тумбы.

— Отчего ты такой грустный? — спросил я его.

— Оттого! — зло огрызнулся Вовка и загробным голосом сообщил: — Я вчера узнал, что родился совершенно случайно.

— Как так? — не понял я.

— А так! — отвечал Вовка, распаляясь всё сильнее. — Оказывается, четырнадцать лет назад папа поехал в командировку на Урал, там познакомился с мамой, они друг в друга влюбились, решили жениться, приехали сюда, здесь свадьба была, а через год я появился!

— И чего же ты обижаешься? — спросил я его.

— А оттого, — закричал на меня Вовка, — что папа сам сказал, что мог и не поехать в командировку и, значит, маму не встретил бы, а меня бы не было, вот что!

— Ну, — сказал я, — чего теперь волноваться, ты же всё-таки есть!

— Есть, — согласился Вовка, — а только это совершенно случайно.

— Ерунда! — решительно сказал я, но почему-то про этот разговор не забыл.

Уроки мы с Вовкой готовили вместе, у него дома. Я решал примеры, делил и множил, находил икс, а тем временем во мне росло беспокойство…

— Добрый вечер. Папа, я родился случайно? — спросил я отца, когда он вернулся с работы.

— В каком смысле? С какой точки зрения? — оторопело осведомился папа, опуская портфель на обеденный стол, что, по его же словам, было крайне негигиенично.

— Я только что от Вовки, — объяснил я. — И он родился совершенно случайно. Может, и я тоже так?

Тут папа рассказал, что он ни в какую командировку не ездил, а познакомился с моей мамой ещё в гимназии, где они вместе учились. Потом вместе же они учились и в институте. Так что я лично родился не так уж случайно. Но я сбегал к Вовке и сообщил ему, что родился, как он.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: