— И это вся твоя кручина? Эх ты, отче! А лет тебе сколько? Семьдесят? А сердце у тебя в груди стучит и только о харатье кручинится?
Монах опешил. Крепко задумался. И косматые брови у него то сжимались, то раздвигались, как усы у таракана, от непосильной задачи понять, что хотел сказать князь Александр.
А молодой сухопарый богатырь, положив большие крепкие ладони на расставленные колени, пристально вглядывался в лицо монаха. Вдруг он обернулся, прислушался и крикнул зычным голосом:
— Эй, кто там под дверью стоит? Уходите, пока я вам головы не расшиб!
Топот убегающих ног и стук двери показали, что грозный оклик могучего гостя напугал любопытных.
Князь продолжал приглушенным шепотом, наклонясь к мясистому уху монаха:
— Ты, отче, раньше был воином и преславным воеводой. Не ты ли мне не раз сказывал, как в поле полевал, как бился с литовцами, и с булгарами, и с половцами, и даже на Волге и по морю Хвалынскому плавал?
— Было, все было, о Господи! — вздыхал, кивая головой, старик.
— Есть тебе о чем вспомнить, есть что записать, — сказал Александр. — А сейчас-то писать не о чем? Туга[54] одолела?
— Вот что я записал: «В лето от сотворения мира шесть тысяч семьсот сорок восьмого (1240 г.) приидоша свеи в силе велице, и мурмане, и сумь, и емь в кораблех множество много зело. Свеи с княземь и бискупы своими. И сташа в Неве, усть Ижоры, хотяче восприяти Ладогу, и Новгород, и всю область Новгородскую… Князь же Олександр неумедли ни мало с новгородцы и с ладожаны, приде на ня, и победи я силою святыя София… и ту бысть великая сеча свеем… и в ту нощь, не дождавшись света, посрамлени свеи отидоша…»
— Да, верно, так и было! — сказал задумчиво Александр.
— А ты, князь, не кручинься, что распрелся[55] с новгородцами. Они же опять к тебе с поклоном придут.
— Перестань, отче! Разве твоя голова уже на плечах плохо держится? Ветром ее, что ли, качает?
— Прости, княжич, меня, скудоумного! В толк я не возьму, к чему ты речь клонишь. О какой туге говоришь?
— Проснись, отче Пафнутий! Сердце-то у тебя разве не русское? Или ты забыл, из какого корня вырос, из какого колодца воду пил? Не из рязанского ли?
Монах поежился, опустил глаза, снова поднял и прошептал:
— Верно сказал: из Рязани я родом!
— А где Рязань?
— Нет Рязани! Воронье только летает на яру, где стояла родная Рязань. Боже, помяни ее защитников, павших на стенах рязанских и буйные головы свои под ними сложивших!
Князь Александр заговорил с глубокой грустью:
— Была Русь привольная, многолюдная. Лежит она теперь придавленная, сиротливая. Свободно по ней ветер гуляет и ездят татарские баскаки, наши головы пересчитывают, сколько дани на кого наложить.
— Верно, княже, верно! Неужели ты дерзаешь так мыслить? — И старик перекрестился на икону, прошептав: — Боже милостивый, обереги княжича Александра от неверного шага!
— Помолчи, отче! Послушай мою кручину. Думаешь, я из Новгорода уехал без памяти, без домысла, чтобы у моего отца жеребцов объезжать? Сердце мое не вытерпело! Иные бояре новгородские родину забыли. А некоторые псковские бояре даже в кафтаны иноземные оделись, шапки набекрень сдвинули и на площади без стыда похаживают, словно гости заморские. А враг злобный, жадный напирает на нас отовсюду: и от свейских земель, и от немецких крепостей. И литовцы радуются, что Русь окровавленная лежит, в муках корчась, в голоде, разрухе и скорби. Враги замыслили навсегда стереть с земли нашу милую Русь, чтобы внуки наши забыли, какая была она и красная, и пресветлая.
— Верно, княже, верно! — продолжал кивать седой головой монах и, подняв полу рясы, вытер щеки, по которым стекали слезы. Он вдруг выпрямился и пристально взглянул на Александра. — Неужто, княже, ты замыслил поднять меч на него… на татарина?
— Чуден ты, отче! Разве я к этому речь веду? Разве сохранилась на это сила в руках? Нынче хан татарский сильнее и свея, и немца, и литвина, и кого хошь. Он теперь до конца Вселенной с победой пройдет.
— О Господи! Когда же конец нашему долготерпению?
— Когда? Еще не скоро! Дай, Господи, только бы нам выдержать. А я сыну накажу, пусть он и своему сыну передаст, чтоб затаил в сердце, как надо готовиться и строить Русь крепкую, единую и дружную, чтобы, когда день великий настанет, тогда мечи были бы вострые, очи зоркие и рука бы не дрогнула.
— Исполать тебе, княже Александр, за слово твое! Ты еще уноша, а говоришь как воин, как муж многоопытный.
Александр помолчал и вдруг спросил, впиваясь горящим взглядом в задумчивое и печальное лицо старого монаха:
— Скажи мне, отче Пафнутий, что такое слава?
Старик помолчал немного, потом тихо, но уверенно сказал:
— Слава — это любовь народная. Слава — это гордость народная, это радость, что есть у нас богатыри, что смело стоят они за родную землю.
— А что такое мудрость?
— Я не раз думал об этом и вспоминал тех, кто поступал мудро. И я смекаю так: ежели ты делаешь то, что нужно, то ты делаешь мудро. А ежели делаешь то, что не нужно, — ты безумец!
— Верно, отче! А если у тебя много врагов: и сильных, и самых сильных, и всяких. Что бы ты сделал?
— Не знаю, княже. Стал бы я тогда Господу молиться: «Да минует меня чаша сия!»
— Эх ты, отче Пафнутий! А еще был раньше храбрым воеводой!
Раздался сильный стук в дверь. Монах подошел к двери и спросил:
— Кто там? Чего надо? Ась?
Старик отодвинул засов и повернулся снова к Александру:
— Княже, княгинюшка Александра прислала Гаврилу Олексича.
Дверь распахнулась. На пороге стоял дружинник и, весело улыбаясь, говорил:
— Княгинюшка Брячиславна приказала, чтобы я не отходил от тебя, княже, пока ты домой не придешь.
Александр сидел, глубоко задумавшись. Монах осторожно и ласково коснулся старческой рукой богатырского плеча:
— Ну и строгая же у тебя княгинюшка!
— Строгая, да отходчивая! Спасибо тебе, отче Пафнутий. Пирогов постных с рыбой сейчас Гаврило принесет. А заодно пришлю я тебе и книгу новую — даст Бог, еще впишешь в нее не одну нашу победу.
— Да хранит тебя Господь, княже Александр, и даст славу немеркнущую!
Несколько саней потянулось гуськом в сторону леса. Каждые сани были запряжены тремя небольшими, но крепкими княжескими коньками. На переднем сидел верхом детина в коротком полушубке и собачьем треухе и свистом и гиканьем подгонял коней. Княжич Александр, завернувшись в медвежью шубу, лежал в коробе передних саней. Он часто приподымался, осматривал затихшие поляны, давал указания конюхам. Еще накануне были посланы вперед ловчие, чтобы проложить след в глубоком снегу и приготовить встречу на месте задуманной охоты. Кони мчались. Слышались скрип деревянных полозьев, возгласы конюхов.
Иногда попадались небольшие затихшие селения. Избы, казалось, совсем утонули в снегу. Жители попрятались. Кое-где сквозь натянутые пузыри тускло светились желтые огоньки лучин. Доносился обрывок женской песни. Стаями вылетали лохматые собаки и, ныряя в снегу, некоторое время мчались рядом с санями, хриплым яростным лаем провожая незнакомых им путников.
Несколько раз проезжали через замерзшие озера, где неподкованные кони скользили по гладкому льду. Свежий морозный воздух, запах сыромятной кожи, вспотевших коней и смолистый аромат вековых сосен и елей дурманили Александра, и этот путь казался ему необычайной сказкой.
К ночи вдали показались багровые костры и темные фигуры поджидавших охотников.
Они были в коротких полушубках, в кожаных лаптях, шерстяных онучах, перевитых ремнями до колен. И меховые рукавицы, и шапки с наушниками — все это казалось удобным и для охоты, и для войны.
Выйдя из короба, княжич Александр подошел к костру, где вокруг огня были разостланы звериные шкуры а на углях дымилась горячая похлебка в глиняных горшках; кругом были расставлены деревянные блюда с лосиным окороком и пирогами.