Чтобы хоть как-то соблюсти справедливость и не допустить «чужаков» к прилавкам, в очередях стали распространять номерки. Получив их, многие уходили греться домой, а вернувшись, обнаруживали, что другой «активист» (власти в это дело не вмешивались) успевал раздать новые номерки. Начинались ссоры и взаимные обвинения. Любые попытки втереться в толпу вызывали быстрый отпор. Приходилось нередко унижаться и умолять, а если это не помогало, то шли напролом, не считаясь ни с чем. М.С. Смирнову «извозили всю за волосы», когда она пыталась занять место мужа в очереди{134}. Пристойнее всех вели себя интеллигенты, чем и пользовались другие, — оттирали их от прилавков, выталкивали из очередей, а заняв нужное место, молчали, отворачиваясь, когда кто-то протестовал. «Пролетариат озверел», — не без брезгливости заметит Л.В. Шапорина, но уместнее было сказать, что к «пролетариям» она относила всех, кто пренебрегал моральными правилами.

В очередях, стоявших за дверями магазинов, вели себя более спокойно, но у прилавков порой видели и безобразные сцены. В «смертное время», когда приходилось много часов без всякой надежды стоять на лютом морозе, пробиться к прилавкам было невозможно без ругани, давки, в которой ломали руки, и даже без драк. Позднее, когда очереди значительно уменьшились и «пайковых» продуктов стало хватать на всех, к нарушителям порядка стали относится более терпимо, но и тогда без ссор опередить других не удавалось никому. «Почти каждый из появляющихся в магазине мужчин пытается пролезть к прилавку без очереди. Мужчины не могут объяснить, откуда у них это чувство внутренней правоты при внешней явной неправомерности поступка. Но они твердо знают: очередь — это бабье дело. Может быть, им представляется смутно, что справедливость их притязаний основана на том, что их в очереди так мало. Они, впрочем, не мотивируют; они либо хамят, либо произносят классическую фразу: “Спешу на работу”. — “А мы не спешим на работу?! …Все теперь спешат на работу”, — сердится женщина с портфелем. Мужчина воровато прячет уже полученный хлеб. Сказать ему нечего; но про себя он знает: пусть она в самом деле работает столько же, сколько и он, больше, чем он, но отношение к времени, к ценности, употреблению и распределению времени у них разное. И его отношение дает право получать хлеб без очереди. Продавщица, как лицо незаинтересованное, это понимает — обычно она поощряет претензии мужчин», — вспоминала литературовед и эссеист Лидия Яковлевна Гинзбург{135}.

Зримый след давки и потасовок в магазинах — выбитые стекла, сломанные кассы, разбитые и сдвинутые прилавки{136}. Случались и более серьезные инциденты: погромы в булочных и магазинах. Начинались они обычно, когда заведующие объявляли, что товаров больше не завезут, и пытались закрыть двери. Особенно эмоционально блокадники реагировали на это в конце месячной декады, когда истекал срок действия нехлебных талонов и опасались, что они «пропадут». Люди врывались в подсобные помещения, искали продукты под прилавками, хватали с полок оставшиеся буханки. Заведующие магазинами пытались успокоить толпу, обещали, что продукты выдадут завтра, вместе с «выборным» от очереди шли к складам и на хлебозаводы. Но и это порой не помогало — приходилось вызывать вооруженную охрану и рабочие патрули.

Возмущение толпы не всегда выливалось в погромы, но оголодавшие горожане часто отказывались подчиняться установленным в магазине порядкам. Отчасти и поэтому остерегались впускать в помещение слишком много людей, которым трудно было противостоять, если бы возник конфликт. Иногда это только подливало масло в огонь, на что и обратил внимание Д.Н. Лазарев, ставший невольным свидетелем одного из «бунтов»: «Впускают в магазин по 10 человек. При очередном впуске ворвались и хлынули в магазин все, кто стоял близко к дверям. Подоспели два милиционера, которые долго и безуспешно сдерживали толпу и, наконец, прибегли к обману. Пообещав, что впуск в магазин начнется, как только толпа несколько отступит, они заперли дверь и объявили, что магазин закрыт и народ может расходиться… Поднялись возмущение, причитание, плач: одни не ели… двое суток, у других дома голодные дети, умирающие родственники. Несколько мужчин, вместе со мной, направились к заведующему булочной в качестве парламентеров. Договорились, что беремся установить в очереди образцовый порядок, а магазин отпустит хлеб еще 70 человекам»{137}.

Разумеется, не все магазины являлись местом склок, брани и потасовок. Совершенно обессилевшим «очередникам» помогали подняться, в крайних случаях брались «отоварить» их талоны. Не на всех упавших и умирающих у магазинов и булочных (а их было много) оглядывались, но и пройти мимо не всегда могли. «Повезло… женщине, упавшей передо мной. У одной стоявшей в очереди женщины нашелся маленький кусочек (корочка), и она отдала ее умирающей», — вспоминала Т.Г. Иванова. О таких историях рассказывали и другие блокадники{138}. И когда люди плакали, упрашивая продавцов выдать им хлеба на день вперед, то, по словам М.П. Пелевина, очередь не прерывала их с нетерпением, «молчала и только чаще притаптывала ногами то ли от холода, то ли от… желания поскорее выкупить свой хлеб»{139}.

В очередях чаще всего говорили о еде. «Зимние дистрофические очереди были жутко молчаливы», — вспоминала Лидия Гинзбург. «Расковывание» людей происходило не сразу, но позднее стало особенно заметным. Как обычно, говорили о том, сколь сытно питались в прошлом, как готовились к праздникам, — в рассказах «очередников» пиршественный стол отличался чрезмерным обилием блюд. Логику таких бесед обнаружить нетрудно: «Передавались противоречивые мнения врачей, следует ли растягивать сахарный или жировой паек на декаду или съедать его в один-два дня. Рекомендовалось долго прожевывать маленькие кусочки хлеба, чтобы полностью использовать все его питательные свойства…»{140}

В разговор о еде, как правило, втягивались все, от домохозяек до интеллигентов. Он перебивался описаниями своей горестной жизни — никто не мог терпеть, каждому хотелось выговориться: «Когда эта очередь ведет разговор о еде, в нем содержится всё: эмоциональная разрядка в попреках и сетованиях, и познавательное обобщение в рассуждениях о наилучших способах добывания, приготовления, распределения пищи, и рассказывание “интересных историй”, и всяческое самоутверждение. Тут и заявление своего превосходства над другими всё в той же области добывания, приготовления, распределения пищи, и в том же плане просто рассказ о себе, о своей личности, со всем, что к ней относится и ее касается, — психологические наблюдения, фактические подробности, вплоть до простейших констатации:

— А у нас в столовой появились щи без выреза, только очень худые…

— Ну что ж, что тюлька. Я их пропущу через машинку с маслицем. Муж придет, покушает. Все-таки приятно.

Прямое утверждение своих достижений. А маслице покушает — ласкательные формы в применении к самому насущному

— А как вы ее варите?

— Щи варю. Как всякую зелень. Можно подумать, что вы не знаете…

Это грубость на всякий случай, профилактическая. Что, если вопрос задала белоручка, считающая, что она выше этого… тем самым выше отвечающей на вопрос.

— Лично я стала оживать, как только появилась зелень.

— Мы тоже с самого начала варили лебеду, крапиву.

— Нет, я крапиву употребляла исключительно сырую, совершенно другое самочувствие.

Староинтеллигентские обороты (лично я, исключительно, самочувствие), наложенные на содержание, общее для всех в очереди стоящих. Прямой разговор о себе и разговор о еде — для интеллигентов с них снят запрет. Все же тема слегка замаскирована имеющим общий интерес самонаблюдением или поучением собеседника.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: