Увидев знакомый двор, Валерик просиял, но тут же помрачнел… Сладкими радостями и горькой полынью повеяло на него оттуда, от родной школы! Светом первых детских сияний, болью первых незаслуженных обид, щемящей тоской безвозвратности растревожила она сейчас его чуткую душу. Матерью была или мачехой — разве это сейчас важно? Щедрой была на все, и на том спасибо… Этот молоденький парк он сам в позапрошлом году сажал с ребятами, вот в тех питомниках еще весной, совсем недавно, окулировал молодые абрикосы, под этой аркой столько раз свободно проходил… Теперь ему туда, под родную изогнутую арку, вход запрещен, школьный звонок звонит уже не для него. Почему? За что? Только за одно намерение пойти в плавни, за отвращение к фискальству, за те «крамольные» чтения, которые одни и могли осветить перед ним дремучие дебри жизни?!
С веселым безразличием смотрела школа на своего опального пасынка. Он приближался к ней в новом обществе, в толпе обшарпанных невольников, с запыленной школьной кокардой на лбу. Коса и грабли крест-накрест — коси и сгребай теперь, парень, до самого горизонта!
Валерик надеялся, что около школы они остановятся напиться, — школьное начальство тоже не зевало, промышляло водой. Однако Гаркуша отдал приказ: не останавливаться, двигаться дальше до хуторов, потому что в школе, дескать, вода тухлыми яйцами воняет. Какую-то женщину, которая кинулась было под арку к колодцу, приказчик перехватил на полпути, завернул, пригрозил плеткой:
— Хочешь, чтоб колики напали? Не для того я тебя нанимал!
— Ишь, все-таки заботится о нас приказчик, — сказал кто-то удивленно, — беспокоится о нашем батрацком здоровье…
Но бывалые сезонники объясняли заботу Гаркуши совсем иначе:
— К отцовскому хутору будет гнать, чтоб папаша мог больше на воде заработать…
В школе был как раз перерыв. Ученики, столпившись под аркой, с интересом осматривали сезонников, которые медленно проходили мимо.
— О! Поглядите! — вдруг крикнул кто-то из школьников. — Задонцев наш там! Эгей! Валерик! Ты куда?
Валерик улыбнувшись, помахал однокашникам на прощание рукой и ответил гордо, по-батрацки:
— В Новые Искания!
В белом атласном платье сидит Софья Фальцфейн в парке, в беседке, принимает гостей.
Беседка стоит на высоком холмике, насыпанном в одном из самых живописных уголков ботанического сада, вблизи большого пруда, обрамленного по берегам искусственными гротами и массой тропически широколистой пышной зелени. Дикие утки, Магеллановы гуси спокойно плавают на водах пруда. Грациозной группой застыли на островке розовокрылые фламинго. Отраженные водой, они как бы залюбовались своими тонкими шеями, длинными, стройными ногами. По дорожкам парка свободно похаживают надутые фазаны, сверкая на солнце тяжелым пурпуром, горячим золотом оперения, придавая всему окружающему налет фантастичности.
Отсюда, из высокой беседки, виден почти весь асканийский парк. С востока над парком, как зубчатый бастион, мощно вздымается кирпичная водонапорная башня, выстроенная в стиле средневековых рыцарских замков. Утопая в зелени, белеет господский дом с открытыми окнами в сад, за ним, словно гигантские черепахи, поблескивают черепицей другие строения экономии — контора, флигеля для гостей, экипажные сараи… Сквозь ветвистые деревья просвечивает под солнцем слегка взволнованное ветром необозримое море ковылей.
В степи бушует весна. Цветет ковыль, звенят-переливаются невидимые жаворонки. Над Асканией плывет аромат распустившейся персидской сирени, окутывая беседку словно фимиамом.
Сегодня у Софьи Карловны гостят мадам Шило, жена бериславского городского головы, и преподобная Лукерья — игуменья Заднепровского монастыря. Обе были на ярмарке в Каховке, и оттуда занесло их в Асканию — прибыли навестить своего кумира — Софью Карловну.
Монотонно шумит поблизости искусственный водопад. Журчат фонтаны. Гостьи, лакомясь жареным миндалем, чинно беседуют с хозяйкой, главным образом на духовные темы.
— Хотела я вам, Софья Карловна, одну вещь посоветовать, — говорила дородная, пышно одетая мадам Шило. — Вместо того чтоб жертвовать им тысячи на колокола, лучше приобрели бы нашу бериславскую церковь Вознесения. Старинная, хорошо отделанная, историческая.
— Не такая уж она историческая, сестра, — недовольно отозвалась игуменья. Суровая, с птичьим носом, она была похожа на петуха.
— Кому же лучше знать, историческая она или нет, — слегка обиделась мадам Шило. — Ведь вам хорошо известно, что муж мой происходит из запорожской старшины, и я сама из рода Скоропадских. Историческая, что вы там ни говорите! Еще во времена матушки Екатерины перевезли эту церковь на плотах по Днепру из Переволошчины, из-под Кременчуга, и поставили там, где царица повелела. С тех пор и стоит в Бориславе на холме. А зачем ей там стоять? Разве в нашем Бериславе кто-нибудь по-настоящему разбирается в старинной украинской деревянной архитектуре? Купите, ей-богу, купите, Софья Карловна! Для вашей прелестной Аскании такая церковка будет только украшением.
— А как же ее перевозить по степи? — промолвила после паузы Софья Карловна, обмахиваясь веером.
— На волах, — живо объяснила мадам Шило, — в разобранном виде…
— Растрясут, переломают, — грустно ответила Софья Карловна. — Разве за ними углядишь? Такой народ пошел, что только и норовит, как бы тебе досадить.
— Истинно так, сестра, — подхватила игуменья. — Не боятся ни греха, ни кары… Сущие антихристы… На вербной неделе приходит к нам в монастырь какой-то парнишка, учтивый на вид, смирный. «Я маляр-художник, нет ли у вас работы?» Надо было кое-что подкрасить перед пасхой — взяла. Ладно. Просит дать ему кого-нибудь для подсобной работы, дескать… И попутал меня в ту минуту нечистый! Сама направила к нему послушницу Наталью, молоденькую, диковатую, смазливую лицом. Проходит день, и два, и три — как будто ничего, рисуют… Потом вдруг доносят мне: согрешила Наталья с художником! Мы все в гнев, в крик: немедленно выгнать негодницу прочь из обители! Выгнать, но на прощанье покарать нашим монастырским судом! Ну, известно, как мы караем: кладем грешницу, как в сельской расправе, на скамью ничком, одна сестра садится ей на шею, другая на ноги, а остальные, проходя мимо, должны розгами как следует стегать виновницу по оголенному телу. На сей раз сестры мои особенно злились: как же, даже не разговевшись, перед самой пасхой посмела! У, брызгала б она кровью, бесовка, на куски рвали б ее белое тело, — я уж их знаю. Старые девственницы особенно злы на грех, сами ходили в плавни резать прутья. А он, босяк, стоит себе да посмеивается. «Не имеете, говорит, права карать, потому что она уже не ваша, она — моя!» Потом любовницу свою под руку — и был таков…
Мадам Шило, не удержавшись, при этих словах засмеялась. Софья тоже развеселилась. А игуменья смотрела укоризненно видимо не понимая причины их оживления.
— Это варварский способ так наказывать, — сказала погодя Софья. — К тому же вы сами и виноваты: зачем было молодую девушку подвергать таким соблазнам? Ведь не каждая в ее годы может устоять против искушения настоящей любви… По-моему, надо было кого-нибудь из старших приставить к художнику.
— Поди, угадай, что он за штука, — буркнула игуменья. — Нет, сечь их надо, сечь! — закончила она решительно.
— Да что вы хотите от художника, — сказала мадам Шило. — На то он и художник… Вы лучше посмотрите на своих братьев из мужского монастыря: ходят выпивши по Каховке и сезонниц щупают…
— Мадам Шило! — воскликнула Софья. — Как вы выражаетесь…
— Простите…
— Прошу, продолжайте…
— Ах, я уже забыла!
— Про монахов, про сезонниц…
— Ага: самых красивых стараются нанять. За красоту — червонец надбавки…
— Ужас! — сказала Софья. — Что только там творится, на ярмарках…
— Вакханалия, Софья Карловна, настоящая вакханалия, — понизив голос, быстро заговорила мадам Шило, ставши вдруг похожей на болтливую торговку. — Берег бунтует, полиция с ног сбилась: агитаторов развелось, как не перед добром… А в балаганах тем временем вино целыми ночами льется, музыканты не умолкают, прасолы и крымские мурзы гопака отбивают с гулящими девками… На что уж солидные люди — и те с ума посходили… О Лукьяне Кабашном слыхали?