Заметив вошедших, Решетов вскинул карие живые глаза на Ивана Ивановича.
— Что скажете, коллега?
— Хотим поработать у вас. Вот документы; вот разрешение начальника вашего госпиталя. — Иван Иванович кивнул на Хижняка: — Это мой ассистент.
— Отстали? — поинтересовался Решетов и, вытянув шею, прочитал бумажку, не прикасаясь к ней.
— В пути, на той стороне Дона, разбит госпиталь.
— Жмет вовсю. — Решетов вздохнул, снова острым взглядом окинул пришельцев. — У нас рук не хватает, а поток раненых все усиливается. Давайте становитесь в перевязочную.
— Хорошо, — согласился Иван Иванович, понимая, что ведущему хирургу нужно проверить их, прежде чем допустить к серьезной работе, но невольно задержался у открытой двери операционной.
— Осколочное ранение, — сказала своей ассистентке женщина-хирург, глядя на взятого ею на стол раненого с размозженной выше колена ногой, по которой текла кровь, не остановленная наложенным жгутом. Санитары сняли уже транспортные шины, сняли повязку, и нога, обутая в солдатский сапог, лежала, странно обособленная от раздетого тела.
— Он в состоянии шока. Зачем вы взяли его, Лариса Петровна?! — заметил вошедший Решетов.
— Ждать, когда он оправится от шока, невозможно. Я буду оперировать.
«Вот отчаянная женщина! — подумал Иван Иванович, одобрительно следя за ее действиями. — Тут я тоже стал бы оперировать немедля».
Лариса Петровна делала ампутацию, вся сосредоточенная на своем деле. Ее быстрые и точные, но женственно мягкие движения особенно привлекли внимание Ивана Ивановича.
«Красиво работает, — отметил он. — И вообще красивая».
Правда, у Ларисы Петровны видна над белой маской лишь верхняя часть лица, но высокий лоб с туго сведенными бровями и опущенные ресницы действительно красивы. Глаз не видно: они устремлены в открытую рану. В гибких пальцах то огромный нож, то зажим, останавливающий кровотечение. Сестра-ассистент подает пилу… Неприятная, ненавистная хирургам операция, но Иван Иванович видел, что ампутация делается блестяще: культя должна получиться лучше некуда.
«Умница, Лариса Петровна! Вообще женщин-хирургов на фронте много, и работают они хорошо!»
Придя к этому выводу, Иван Иванович ощутил кипучее желание немедленно действовать. У столов тихие переговоры, позвякивают инструменты, и все вдруг заглушается протяжным охающим всхлипом: санитары подносят и разгружают очередные носилки…
— Пойдем в перевязочную, Денис Антонович!
Перевязочная, обтянутая белыми простынями, казалась тесной от врачей, полураздетых солдат, сестер и санитарок, сновавших с узлами операционного белья, с тазами, в которых выносили ватные тампоны, окровавленные марлевые салфетки и заскорузлые бинты. Сразу видно, что бои за Дон шли ожесточенные. Чем сильнее наступал враг, чем яростнее было сопротивление, тем больше поступало раненых. Через полчаса Хижняк уже освоился с новой обстановкой, и, когда послышался сигнал воздушной тревоги, а пол в землянке стал подрагивать, он даже не заметил этого.
Иван Иванович тоже забыл досаду на Решетова, который решил испытать его, несмотря на горячее время: работы оказалось много. Сюда посылали людей и с серьезными ранами, и как-то само собой получилось, что молодые врачи вскоре начали обращаться к вновь прибывшему хирургу за советами. Он помог остановить сильное кровотечение из раны мягких тканей черепа, показал, как сшить лучевой нерв на руке — что обычно не рекомендовалось во фронтовой обстановке, — проконсультировал удаление глазного яблока у раненого осколком пулеметчика Котенко, широкогрудого рослого парня.
— Це ж не Котенко, а настоящий Слоненко, — певуче сказал тоже подошедший Хижняк, и легкая улыбка промелькнула не только на губах хирургов, но и по землисто-серому лицу самого Котенко.
— Хорошо, что левый глаз: его при стрельбе все равно прижмуривать надо!
— Ах ты, Котенко-Слоненко! — Иван Иванович хотел погладить могучее под грубой рубашкой плечо солдата, но руки в резиновых перчатках были испачканы кровью — он держал их, отводя в сторону, когда заглядывал в лицо раненого и подсказывал хирургу, что делать, — поэтому, не дотронувшись и не показав душевного участия, доктор торопливо прошел к тазам для мытья.
Следующей операцией он так занялся, что не заметил, как вошедший в перевязочную Решетов остановился позади него и минут десять наблюдал за его работой — удалялся осколок из раны на шее.
— Отлично! — одобрил Решетов. — Как видите, и в перевязочной хватает дела. Не успеваем… Слушайте, коллега, что, если я пойду отдохну часика два-три, а вы поработаете за моим столом?
Но прежде чем отдохнуть, Решетов направился к распределительному посту, где военные фельдшеры, сбиваясь с ног, встречали поток раненых. Там скрипели колеса, шумели автомашины, в желто-серой пыли мелькали то бычьи рога, то высоко посаженные головы верблюдов. Рядом находились землянки сортировочной. Легкораненые шли оттуда в перевязочную, потом в ближние тыловые госпитали, остальных направляли в операционную.
Полевой госпиталь жил боевой жизнью, отражая все напряжение, которое испытывала армия на переднем крае обороны.
«Хирург Аржанов заслуживает внимания, — думал Решетов, широко шагая по всхолмленной земле, устланной коврами из колючек и рыжих бурьянов (работа саперов — садовников военного времени). Видно по всему, серьезный человек, техника у него замечательная, и слепо инструкции не держится».
А Иван Иванович вместе с Хижняком уже занял место в землянке операционной.
— Задето сердце! — сказала ему Лариса Петровна, осматривая раненого, которого санитары, минуя очередь, пронесли прямо к ее столу. — Давайте вместе делать эту операцию! Офицер связи, ранен при бомбежке всего полчаса назад.
Аржанов тоже осмотрел и ослушал раненого. Повреждение серьезное: чуть ниже левого соска рваная дырка, из которой при каждом вздохе, каждом движении выливалась кровь. Очень похоже — сердце.
Когда готовились к операции, Иван Иванович искоса взглянул на Ларису. Темные густые брови, крупный с горбинкой нос; из-под белой докторской шапочки выбилась на ухо прядь русых волос, серые глаза в тени черных ресниц прищурены не то сердито, не то устало. На щеке веселая ямочка, но улыбки и в помине нет. До улыбок ли женщине-хирургу, может быть, вторые сутки не отходящей от стола! Привычно трет и полощет руки в воде, а все выражение такое: вот-вот упадет и уснет.
Ларисе Фирсовой двадцать восемь лет. Она, как и Решетов, уроженка Сталинграда. Там и медицинский институт окончила, а работать пришлось в Москве, где муж ее учился в Военной академии. Сейчас не обычным путем возвращается она в родной город: шаг за шагом приближается к нему госпиталь, отступая в тылах армии. Не радует такое возвращение! В Сталинграде живут мать и двое детишек Ларисы. У младшего, пятилетнего Алеши, редкостные способности к музыке. Не в первый раз приходится бабушке пестовать внучат; она вынянчила их, когда Лариса училась в институте, не отказалась принять их и в дни войны, когда дочь, член партии, ушла на фронт. Как-то они сейчас? Смогли ли эвакуироваться за Волгу? Живы ли? Здоровы ли? Ведь город подвергается воздушным налетам.
Лишь изредка, при виде знакомых мест, Лариса вспоминала о себе в прошлом.
Отличница в школе и активная комсомолка, она любила повеселиться, но наружностью своей была с детства недовольна: «Нос семерым рос, а мне одной достался». Не нравились и ямки на щеках: «У людей щеки как щеки, а меня будто схватили за лицо двумя пальцами. Такие ямки только курносым идут. Вот еще косточки у шеи выдаются!..» «Глупая ты, Лариска! — со вздохом говорила мать, любуясь ярким румянцем дочери, тугими, тяжелыми ее косами. — Что брови, что глаза — вылитый отец». — «Потому тебе все и нравится», — говорила Лариса со смехом. Она тоже любила отца — доброго певуна-сталевара.
Потом вышла замуж, стала сама матерью, окончила институт, пополнела, похорошела, в глазах то ясное раздумье, то блеск такого искристого веселья, что только взглянет — обожжет человека.