Далеко над степью вздулись белые пузыри ракет. Ближе… Ближе… Невидимые самолеты проходили в звездном августовском небе.
Там, где повисли ракеты, раздается стрельба зениток, сверкает огонь. Сильный взрыв доносится с Дона, и все на миг поворачивают головы в ту сторону.
Наконец эшелон тронулся к Сталинграду — огромный, растянутый, теряющийся в темноте состав. Только искры мелькали в волнах паровозного дыма, плывущего за приоткрытыми дверями теплушек.
— Осени у нас здесь стоят золотые, август, сентябрь, октябрь — сплошное солнце, — говорил Решетов, привалившись к стенке вагона.
— Самая летная погода! — с сожалением сказал кто-то. — Как раз на руку фашистам!
— А степи — и весной, и осенью поздней — все они хороши! — продолжал Решетов, волнуясь чуть не до слез. — В мае — ковер тюльпанов. Краски какие! А дичи, а зверя! Над озерами и над Волгой птичий стон. Утки. Гуси. На отмелях бакланы, распустят крылья, стоят, словно черные крестики, — греются на солнце. Вы знаете, как бакланы ловят рыбу? Едешь на лодке, смотришь: длинные шеи торчат полукругом это бакланы подгоняют рыбу к отмели, ныряют, и гонят, и окружают все тесней, словно неводом. Плывет баклан, его почти не заметно, но вдруг — мах, мах, и вырывается из воды большая птица, похожая на гуся. Словно вспышка!..
Лицо Решетова не было видно в темноте, и, когда он умолк, Ивану Ивановичу не поверилось, что это говорил главный хирург госпиталя.
«Он, наверное, стихи сочиняет. Отступаем, а ему бакланы да тюльпаны вспомнились!.. Понятно, тяжело оставлять родные места! И всем нам тяжело».
Лариса ехала в другой теплушке. Изредка, включая фонарик, светила сестре, если кто-нибудь из раненых начинал громко стонать, требуя пить или жалуясь на неудобство. Но вагон раскачивался на ходу, раненые лежали тесно, вповалку, и для того, чтобы облегчить положение одного, приходилось беспокоить всех его соседей.
— Пусть потерпят — скоро Сталинград, а я вздремну маленько! — сказала измученная сестра. — Приедем, отдыхать некогда будет.
Лариса тоже устала до изнеможения, но ей не хотелось спать. Теперь, в пути, когда приходилось бездействовать, тоскливое беспокойство всецело овладело ею.
Встав у просвета двери, она смотрела, как в сизой темноте бежали, не отставая, звезды, как вздымались на горизонте красные крылья огня, развертывались, опадали и снова взмахивали зловеще — это летела война!..
«Кому же, если не мне, носить форму военного врача, ведь я член партии», — сказала Лариса год назад своей матери, отцепляя от себя ее омертвевшие руки.
Ей самой было не легко оставлять детей. Чувствовала она: трудно с ними будет овдовевшей матери. Отец Ларисы умер перед войной — простудился, помогая спасать озорников-мальчишек, лодка которых была опрокинута ледоходом. «Сгорел, как свеча!» — говорила мать со слезами. Она прожила с ним большую, дружную жизнь и никуда не хотела уезжать из родного гнезда…
Через несколько часов Лариса обнимет ее теплые плечи, расцелует детишек… Скорее бы! С этой мыслью Фирсова села на пол теплушки, вытянув ноги, привалилась боком к дремлющей сестре.
Сотрясается, дрожит вагон, наполненный человеческими страданиями, лязгают, погромыхивают на бегу колеса. И вдруг яркая синь реки слепит глаза. Волга! Сверкающие плесы. Солнце. Жара. Купальщики у всех причалов. На голубом небе резко выделяется бронзовая фигура спортсмена. Вот она оживает и по сигналу прыгает с вышки.
«Папа! Папа!» — кричит Танечка.
А он уже перевернулся в воздухе и, сомкнув ладони вытянутых рук, стремительно летит в зыбкую синеву…
Сколько в нем жизнерадостности, когда он подбегает к жене и детям, блестя мокрым загорелым телом. Маленький Алеша ловит его ручонками за торчащие вихры, и оба смеются так, что у Ларисы тесно в груди от счастья.
Но все исчезает, и снова перестук колес да стоны раненых в душной темноте вагона.
На душе тяжело. Не добрым, не юным выглядел Алексей, когда уходил на фронт, а через несколько дней ушла и Лариса.
«Я всегда помнила о тебе, Алеша! Я и сейчас люблю тебя и жду, жду. Хотя ты упорно, жестоко молчишь. Почему ты перестал мне писать?»
«Решетову и я бы сказал, что у него есть литературные способности. Во всяком случае, наклонности такие имеются», — подумал Иван Иванович, впервые за последние дни вспомнив о покинувшей его жене. До встречи с Ларисой он думал о ней постоянно, и во время отдыха, и когда бывал занят, утомлен, встревожен, все ныла в его душе незаживающая рана; чуть меньше, чуть сильнее, но сказывалась на каждом шагу.
«А Ольге давно не до моих печалей. Разлюбила, ну и пусть живет своей, отдельной жизнью. Хорошо, что ушла, не осталась рядом, холодная, с опустошенной душой! Вот Сталинград под ударом — это действительно беда! Как Решетов-то прорвался!»
Иван Иванович подвинулся к неплотно прикрытому выходу из теплушки, выглянул наружу. Уже наступало ясно-голубое утро.
«Тюльпаны, бакланы! Конечно, только поэт или охотник может влюбиться в этот унылый край, да еще преобразователь природы, вроде Хижняка! Что тут хорошего в самом деле?!»
Уныло выглядит безжизненная на вид полупустыня; как серая кошма, стелется степь, выжженная солнцем, вдоль полотна железной дороги глинисто-желтые бугры — и ни единого кустика. Шатры цыганского табора возле развороченного танками степного тракта, нераспряженные лошади пасутся в придорожных бурьянах. Возле убогой мазанки из самана стоит женщина, опустив тяжелые руки; босые ноги ее темны, как земля. Так стоит, опустив руки, только побежденный пустыней… И не удивительно: за что тут держаться? Чем тут жить?
«Может, кому и не глянется, а нам мило», — вспомнились слова жизнерадостной красавицы степнячки, уже пережившей из-за войны утрату. Возможно, и эта женщина, убитая горем — полученной похоронкой, завтра пойдет копать рвы против немецких танков или в госпиталь направится. Нет, силен человек!
«А Лариса… Лариса Петровна тоже ведь здешняя. „Скрытная очень, — сказал о ней Решетов. — Гордая“. Это неплохо. Гордая! В хорошем смысле, конечно. Знает себе цену, верит в свои силы. Вот она в шинели, в халате и маске. Вся — чувство долга. Правильно, Григорий Герасимович, большой хирург из нее выйдет. Но и человек-то какой красивый! „Многие на нее заглядываются!“ А она?»
Уже успел заметить Иван Иванович, что только тогда, когда Лариса смотрит на него, серые глаза ее вспыхивают горячим блеском и улыбка просится на лицо, чуть-чуть трогая уголки губ. А румянец-то, румянец!.. Но ни одного лишнего слова или движения. Понятно, семья у нее. К детям стремится. Отчислиться ей надо бы да эвакуироваться в тыл.
«Пойду вместе с Решетовым, — решил Иван Иванович. — Куда он, туда и я. Туда и мы, — поправился хирург, вспомнив милого друга Дениса Антоновича. — Хижняк от нас не отстанет».
Поезд делает поворот, изгибаясь, тащится мимо желтых холмов. Как-то вдруг пошли зеленые посадки: акации, татарские клены, осокори, масса фруктовых садов и уже совсем неожиданно великолепный сосновый лес — молодняк, тенистый, пушистый, выхоленный, словно радующийся обилию тепла и солнца.
— Высота Садовая, — сказал Решетов, тоже выглянув из полуоткрытой двери. — Пояс зеленых насаждений тянется вокруг всего Сталинграда. Раньше не было ни единого кустика. Это уже мы посадили, — с гордостью пояснил он, любуясь деревьями. — Здесь в восемнадцатом году был командный пункт обороны Царицына. Нас в то время осаждали красновцы, по степи рыскали целыми полчищами. Так и помнится: голод, жара, кровь… Пылища неслась тучами, до неба клубилась. Ее здесь называют в шутку сталинградским дождем.
— А красновцы? Вы их прогнали тогда? — спросил, как ребенок, раненный в череп молоденький артиллерист.
Вопрос резнул по сердцу обоих хирургов. Они-то понимали состояние раненого и знали, что жизни ему осталось совсем мало и не доживет он до победы над фашистами.
— Как же! Все рабочие с заводов пошли в ополчение — отдыха никто не знал — и вместе с частями Красной Армии били красновцев. Так они назывались по фамилии своего атамана — генерала Краснова, ставленника немцев на Дону. Мы отшвырнули их за Воропаново и Карповку. Народ и тогда был несокрушимой силой.