Валентина положила раскрытые ладони на мох, крепко нажимая, опять погладила его. Шершавые стебельки щекотно прошли под её пальцами, и она, улыбаясь, с весёлым озорством сжала и выдрала их.
— Странно! — прошептала она, глядя, как шевелился, моховой дерновик, примятый и разорванный её руками. — Странно. Почему это... радость? Радуюсь чему? С ума сошла!..
Она встала и тихо пошла наверх. Из канав летела земля, выбрасываемая невидимыми лопатами, глухо звучали голоса. Валентина прислушалась и опять повторила:
— Странно. Очень странно!
В одной из канав она увидела Андрея и долго молча смотрела на его опущенные плечи и ссутуленную спину. Чулков выбирал куски камня из кучи в углу ямы и с самым серьёзным видом передавал их Андрею. Андрей рассматривал эти камни в лупу. Валентина постояла у канавы и медленно отошла. Что же, ведь она забралась сюда совсем не для этого, чтобы отвлекать его от работы. Хорошо и то, что он здесь. Она обязательно увидит его через несколько минут. Ничто не может помешать ей увидеть его.
— Заложить ещё одну в крест простирания, — донеслось до неё из канавы.
Валентина удивлённо подняла бровь, улыбнулась и села на жёлтый, уже обветренный камень, вынутый из ямы.
— По свалу-то мы подсекли её верно, — сказал Чулков, — уйти ей некуда.
После минутного молчания голос Андрея:
— Элементы залегания показывают сброс вправо.
— Сомнительно, Андрей Никитич, скорее, сдвиг влево.
— Сброс...
Валентина слушала и улыбалась матерински-снисходительно: как будто не всё равно, сдвинуть или сбросить.
Потом Андрей грустно произнёс:
— Попробуем заложить одну правее.
И, слышно вздохнув, Чулков повторил недовольно, но покорно:
— Заложить правее.
— Так, — прошептала Валентина. — Заложить правее. Ох, какой же ты упрямый, милый мой! — и она беззвучно засмеялась, откинув голову, почти задыхаясь от освобождённого ею и сразу заполнившего её радостного и страшного чувства.
Милый? Этот грубовато неловкий Андрей? Разве он уже не сухой эгоист? Разве он изменился со вчерашнего дня? Она не знает, и никто не знает, и никто не может помешать ей называть его так, как ей хочется.
— Милый! — наперекор всему прошептала она и вдруг притихла, заслышав его шаги.
32
Андрей подходил, озабоченно хмурясь, но, взглянув на неё, так смирно сидевшую на камне, сдержанно улыбнулся:
— Мечтаете, сердобольный врачеватель?
Валентина не ответила, только пристально посмотрела на него широко открытыми глазами. Лицо её, обычно оживлённое, подвижное, выразило какую-то внутреннюю сосредоточенность. Она точно прислушивалась к себе. Такое вот выражение Андрей часто наблюдал у Анны во время беременности.
— Случилось что-нибудь?
— Случилось.
— Что же?..
— Очень большое, очень важное.
— Для кого важное?
Валентина окинула его быстрым взглядом.
— Пока только для меня, — отрезала она строго и спросила: — Что такое в крест простирания?
Андрей удивился, но на лице Валентины было самое серьёзное внимание.
— Простирание — это один из элементов залегания жилы, то есть её направления. Например... если она простирается отсюда на северовосток, то мы закладываем канавы в крест этого направления. Значит, поперёк. А, что это вас заинтересовало?
— Да, это меня заинтересовало.
Валентина встала и улыбнулась новой, немножко виноватой и оттого жалкой улыбкой.
«Вот они, эти женщины! — подумал Андрей. — Кажется, понял её совершенно, а она глядь, уже совсем иная и даже вовсе на себя непохожа стала. А может быть, она именно сейчас настоящая?!»
— Мы скоро поедем обратно? — спросила Валентина и, не ожидая ответа, обратилась к подходившему Чулкову. — Я не последила сама, как там подготовят перевозку больных...
У Чулкова было серое после бессонной ночи лицо, веки глаз покраснели, набрякли.
— Будьте покойны, — сказал он с уверенностью старого служаки, почтительного, но знающего себе цену. — Конюх у нас — спец на все руки. Носилки соорудит хоть для самого китайского императора. Вот только на сегодня мы без лошадей останемся. Вот это мне прямо нож к сердцу.
— Так нужно же людей перевезти!
— Ну, ясный факт, что нужно, а так я разве бы дал! На каждые носилки по две лошади — шутка сказать!
— Мне нет надобности особенно торопиться, — проговорила раздумчиво Валентина. — И это просто моя обязанность... Пусть Андрей Никитич едет вперёд, а мою лошадь можно будет впрячь в носилки, и я поеду вместо второго конюха.
Чулков просиял:
— У меня уж сколько раз это самое на языке висело, да всё никак не насмелился. Оно вроде и ничего, а вроде и неудобно: образованная барышня — и вдруг за конюха при носилках!.. Вот если бы с Анной Сергеевной — тогда другой разговор.
— Почему же, она ведь тоже образованная!
Чулков усмехнулся, и пухловатое лицо его с широким носом и выдающимися скулами показалось Валентине хитрым и неприятным.
— Анна Сергеевна — человек ко всему привычный. Мы с ними ехали прошлой зимой в кошовочке, я и заглядись, старый дурак, на белку... И чего мне в ней помстилось: белка, как белка, самая обыкновенная! Загляделся да вывернулся на раскате: кошовку так и забросило. Ну, думаю, сейчас Анна Сергеевна меня разделают! А они отряхнулись да за кошовку, и враз мы её вдвоём на дорогу направили. Взялись вдвоём — раз, и готово!..
— Вы распорядитесь, чтобы там поскорее всё устроили, — сказала Валентина, перебивая его воспоминания.
«И чего он нахваливает её при муже? — подумала она неприязненно. — Подхалим какой!» Она взглянула на Андрея и уловила ещё не погасший тёплый блеск в его глубоких глазах. Ему рассказ Чулкова явно понравился.
— Пусть мою лошадь тоже впрягут в носилки, я тоже поеду вместе с больными, — сказал Андрей Чулкову. — Снимать с разведки лошадей и рабочих сейчас просто грешно, — Андрей с благодарной улыбкой посмотрел на просиявшую сразу Валентину и промолвил ласково: — Вы становитесь настоящей таёжницей.
33
Родовой строй у кельтов процветал ещё в восемнадцатом веке. Анна опустила книгу и задумалась. Энгельс писал, что наивность ирландских батраков, глубоко проникнутых представлениями родового строя, приводила их к трагедии массовой деморализации, когда они переселялись в города Старого и Нового Света. Оторванные от родной почвы, от первобытно-простых нравов родной среды, они сразу опускались на дно. Они шли в публичные дома, пополняли камеры уголовников. Город одинаково перемалывал и цветущих девушек и угрюмых здоровяков-парней — они превращались в отщепенцев, в жалкое человеческое отребье.
Анна вспомнила древние песни ирландцев, в которых они сочетали детскую жестокость с прелестью чистейших, утончённых чувств. Эти песни потрясали её, как живой крик, звучавший из седой мглы прошлого тысячелетия.
— Массовая деморализация! — повторила она вслух, и рука её судорожно сжала шершавый переплёт книги. — А разве я не была наивной, как ирландец, когда поступила на первый курс рабфака? Разве молодёжь, пришедшая за эти годы в наши города из самых глухих районов, не носила на себе следы родового строя? — Анна вспомнила ненцев и гиляков, эвенков и якутов, с которыми ей пришлось столкнуться за годы учёбы.
Приезжая в город, они не имели понятия о самых простых вещах, известных каждому городскому ребёнку.
— Как мы заботились о них!
Анна вдруг нахмурилась, обеспокоенная воспоминанием. В институте, будучи уже на предпоследнем курсе, она ударила по лицу студента. Ударила сильно, зло, до крови из носу за хвастливую, пошлую фразу.
Анна снова представила бесцветное, узколобое лицо студента, маленькую смуглую девушку, возле которой он увивался, и снова, как тогда, ощутила толчок горячего гнева.
«Неужели я и сейчас ударила бы?» — подумала она удивлённо.
Она читала полулёжа на диване. Час был такой, когда ещё светло на дворе, но в комнатах уже сумеречно, и настольная лампа, принесённая в столовую, уютно светила ей из-под зелёного абажура.