Урманцы слушали, вздыхали. Они не знали электричества и даже представить себе не могли, как это выйти на сцену под музыку. У них не было клуба, и они ни разу не бывали в театре.
Однако и деревня кипела в ожидании больших событий: крестьяне спорили до хрипоты, как жить дальше. Говорят, если организовать колхоз, тогда машины будут ворочать землю. Хорошо, конечно, ходить по собственной пашне, держась за поручни плуга! А если у тебя ни плуга, ни лошади? Нет, дружной артелью легче работать, избывать вечную нужду. Поэтому отец Яруллы — Низам Низамов, жилистый, еще крепкий человек, за колхоз. Башкир Бадакшанов, брат муллы, державший в кулаке многих односельчан, запутавшихся в долгах, — против колхоза. У того свои доводы:
— Машина в хороших руках — большая сила. Только где они, хорошие-то руки, в нашей деревне? Всё голь да темнота. В своем углу каждый хоть бестолков, да хозяин, хоть голоден, да волен, а собери всех в кучу — сживут друг дружку со свету.
И выходило так, что единственный стоящий человек в Большом Урмане — Бадакшанов, недаром у него одного дом под железной крышей.
— Ума не приложим, сынок, как нам теперь быть: идти ли опять в этот самый колхоз или жить по-старому? — сказала мать, когда разошлись гости, и посмотрела на Яруллу теплыми, но уже выцветшими глазами, неловко сложив огрубелые руки, никогда не знавшие покоя.
Всю жизнь эти руки трудились в поле и дома, старались получше залатать прохудившуюся одежонку, без обиды разделить на полдюжины ртов горбушку ржаного хлеба с лебедой. Воспоминания о детстве вызвали у Яруллы нежную жалость к матери, и он внимательнее прислушался к ее словам. — Был уже у нас колхоз. Собрались мы в одну артель, скотину согнали в общественный табун, да не сработались: одна толкотня да беспорядки. Ну и разбежались опять врозь. Оно и понятно: все речи навострились говорить, а толку чуть, родные меж собой грызутся, словно собаки, где же добиться ладу в целой деревне?
— Побаски Бадакшанова повторяешь! — укорил отец. — Да ведь брешет он — свой богатый двор от голытьбы стережет! А у нас дворов нет. Вот уж верно: небом покрыты, полем огорожены. Такие, как мы, сроду горячий хворост в костре. Если нам от новой жизни отказываться, то зачем я в гражданскую к Чапаю уходил? За что, спрашивается, воевал? Чтобы кулаки на селе опять росли? Не бывать тому! Когда Бадакшанов зовет народ направо, то я должен налево агитировать. Тут мы с ним друзья, вроде огонь с водой. Раз невозможно бедняку добиться счастья в одиночку, значит, надо создавать его вместе на общей земле.
Мать вздыхала, на глаза ее навертывались невольные слезы: хотя бы на старости лет пожить без страха перед голодовкой, издавна ставшей хозяйкой в башкирских поселениях. Теперь есть земля и у Низамовых. Даже на девчонок — а их трое — дали наделы. Вон сидят, длиннокосые, рядком за откинутой кухонной занавеской, прядут конопляную пеньку, вяжут кружева из суровых ниток. Старшей семнадцать, младшей — восемь, но их ведь в соху не впряжешь! Ярулла весело подмигивает сестрам. Ходили они в общую сельскую школу, сидели за партами вместе с мальчишками, а дома, по старому обычаю, мужской компании избегали. Но все-таки теперь стало вольнее и проще, чем десять лет назад.
Ярулла проснулся в темноте и не сразу сообразил, куда его занесло. Кругом сонно дышали люди, слабо белели покрытые морозным узором стекла окон. Кто-то топтался возле нар, сопел, чавкал. Протянув руку, парень нащупал большую тряпку, вытащив ее из губ теленка — угадал в ней свою новую вышитую рубаху. Намокшая ткань была прожевана до дыр.
Жалко: слюнявый дуралей испортил хорошую вещь!
Душно в избенке, хотя от порога тянет холодом: дверь обита не войлоком, а дерюгой с прокладкой из пакли. Ярулла угнездился поудобнее, подтянул повыше край одеяла, собираясь еще вздремнуть, но вдруг тревога остро кольнула в сердце…
Опять эти жестокие слова Гайфуллина о Зарифе! Выходит, посмеялась девушка над влюбленным джигитом, а сейчас другим улыбается!
Поймав теленка, Ярулла привязал его к ножке кухонного стола, оделся и вышел во двор. В хлеву шумно вздыхала корова, бормотали спросонья гуси. Ветер шуршал в стожке соломы, сметанном на крыше хлева, приносил запах дыма: деревенские хозяйки уже затопили печи. Под увалом белела снежной гладью речка с черными дырами прорубей и старыми ветлами вдоль берега. Все родное, с детства знакомое, но когда-то еще возникнет здесь хотя бы подобие городской жизни? За последние десять лет только возле дома Бадакшанова выросли новые постройки; остальные избы совсем обветшали, того и гляди рухнут. Скупо пробивается сквозь замерзшие окошки свет керосиновых ламп, а недавно и лучину жгли.
Тоска так и давила сердце Яруллы: приехал, а Зарифы нет, и сразу опустела деревня.
— Ты что тут зябнешь, сынок? — с привычной заботой спросила мать, выходя на низенькое крылечко.
— Мне не холодно. Я смотрю, ани, на нашу улицу и вспоминаю, как мы тут росли.
Мать ласково усмехнулась.
— Наджию, дочь Хасана, ты помнишь?
— Нет… Я вроде и не знаю такую.
Снова забравшись под одеяло, Ярулла стал перебирать в памяти девушек, с которыми раньше встречался в Урмане. Почему мать заговорила о какой-то Наджии и не обмолвилась ни словом о Зарифе? Наверно, тоже осуждает ее? А вдруг Зарифа сбежала в город от Магасумова, которого ей нарекли в мужья? Она это сможет: всегда отличалась бойкостью среди деревенских девчонок. Так и носилась по деревне — вертлявый, юркий чертенок, — мелькая узкими пятками, и уже в ту пору заигрывала с Яруллой. Ножки ее были покрыты грязью и цыпками, платьишко рваное, но зато круглое лицо просвечивало нежным и смуглым румянцем, точно наливное яблочко.
Шамсия вздула огонек на шестке и подсунула охваченную пламенем бересту под дрова, с вечера уложенные в печи; заметив широко открытые глаза сына, вкрадчиво спросила:
— Не спишь? О чем задумался?
— Зарифу Насибуллину вспомнил.
— Ох, сынок, ни к чему она тебе! Совсем шальная стала, совестно слушать, как о ней люди судачат. И зачем только отпустила ее Бибикей?! Свихнется девка! — Мать недовольно громыхнула ухватом, присела на корточки у постели Яруллы. — Смеются теперь урманцы над Магасумовым, а он говорит: «Я еще успею свою нареченную к рукам прибрать». И приберет: он много старше, сам грамотный. Тебе, сынок, мы другую сговорили…
— Наджию Хасанову?
— Да, Наджию. Девушка скромная, работящая. И собой видная, только один изъян: родинка мохнатая на щеке, будто комочек шерсти прилип. Но ведь это пустяки.
— Родинка-то? Конечно, пустяки! — спокойно подтвердил Ярулла, которому женитьба на незнакомой девушке представлялась пустой затеей, и, однако, вздохнул, подумав: «Они тут совсем решили мою судьбу!»
Заснуть он больше не мог: лежал, смотрел на пылающий в печи огонь и теперь уже неотвязно думал о выборе, сделанном родителями.
Почему он должен жениться на незнакомой? Пусть не Зарифа, но мало ли хороших девушек в Казани? Наджия… И вдруг точно молнией в темноте озарило… Девочка лет двенадцати, укрывая лицо краем платка, повязанного по-татарски двумя смежными концами, бежала по улице; смех и вопли мальчишек подстегивали ее, пока старик, неподвижно, как ворон, сидевший на бревнах, в черном чапане и тюбетейке, не заступился за нее, пригрозив обидчикам тяжелым костылем.
— Наджию черт поцеловал! Наджию черт поцеловал! — приплясывая, выкрикивали издали неугомонные шалуны.
Значит, потому и не запомнил ее Ярулла, что она всегда дичилась и не участвовала в играх детей.
Совсем другой росла Зарифа. Вот она лежит на подоконнике, свесив растрепанную голову, шарит по завалинке цепкими руками — того и гляди, кувыркнется. Эта не побежит прятаться, а поколотит и исцарапает любого, кто ее затронет.
Ухватив оброненный гребешок, она с торжеством укрепляется на своей позиции, победоносно поводит искристыми черными глазами.
— Ты тятю моего видел? — задорно, весело кричит она, заметив Яруллу через поломанный плетень в соседнем дворе. — Тятя-то мой опять пьяный, швейную машинку сломал и мамке всыпал. Гляди: он и тебе всыплет!