Снова вспомнилось, как они стояли, укутанные одной шинелью, и то, как Фрося, высвобождаясь из его объятий, уперлась ладонями ему в грудь. С нею он мог бы жить даже в Уиле, пыльном, неказистом городишке на пути к Каспийскому морю. Это верст двести пятьдесят от Изобильной. Ехать надо прямо степью на юг через Покровку и Троицкое в верховья реки Киила, а там по берегам Киила и Уила. Походы затягивались иной раз до двух месяцев. Станичники брали подряды до сорока пудов на бычью подводу, везли туда сахар, кожевенные товары, муку, чай, мануфактуру, а обратно привозили шерсть, соленую и вяленую рыбу, мазут в турсуках, гнали живой скот. Случалось, приходили обратно с одним кнутом. Теряли и головы, когда киргизы были немирные.
«Скота у кочевников сколько хочешь… А интересно, что же наши-то повезли? Муку, разве, да обувь. Михаил с Антошкой и другими конниками вернутся быстро, а быков работники пригонят».
Осенью после уборки, в сентябре — октябре, бывает ярмарка на Илеке, в Покровке. Тогда киргизы везут в Покровку шерсть, мясо, кожи, сало топленое в турсуках, которое берут степняки, батрачащие у казаков на своих харчах.
Мерещится Нестору мычание стад и ржание табунов в пойме по Илеку, пахота в черноземных степях, и всюду с ним рядом она, Фрося, девушка с ярким ртом и черными огневыми глазами.
Недели через две после работы на шерстомойке Фрося нанялась вместе с Виркой Сивожелезовой на городской кизячный двор. Это совсем близко от дома — за пустырем, не доходя скотобойни и вокзала. Но руки, покрытые цыпками, стали болеть еще сильнее: кожу разъедало жидким навозом. А выработка требовалась немалая: тысячу кирпичей в день надо было отформовать, перенести и в целости вытряхнуть из деревянной формы, при оплате четыре копейки с сотни. Вирка умудрялась и по полторы тысячи отшлепывать, но к вечеру еле держалась на ногах. Прибежит домой, там дел невпроворот: сестренка Нюшка не успевала по хозяйству, оставаясь с пятью малышами. Да и какой спрос с девочки, которой едва минуло одиннадцать лет!
— Идите, девчата, работать к нам в газету «Заря», — предложил однажды Александр Коростелев, встретив подружек, когда они возвращались с кизячного двора. По их одежде и изнуренному виду он сразу определил, каково им доставалось.
— Сумеем ли? — спросила Вирка.
— Конечно, сумеете. Тебя определим в наборщицы, а ты, Фрося, будешь рассыльной. Поступите в вечернюю школу, а дальше видно будет… У нас сейчас в «Заре» такие драки с меньшевиками происходят, что впору совсем с ними размежеваться и свой печатный орган создать.
— Куда же нас тогда? — робко поинтересовалась Фрося.
— К себе заберем!
Несмотря на трудности, Коростелев был доволен ходом событий. Пятнадцатого июня опубликовали в «Свободном слове солдата» резолюцию партийного социал-демократического суда по делу Кобозева, который сам потребовал назначить этот суд. Никаких оснований для обвинения Петра Алексеевича в политической провокации не нашли. Так закончилась долгая злостная канитель, затеянная меньшевиками. Но это подхлестнуло Александра стремиться к разрыву с временными попутчиками, «ненадежными, как вешний лед».
Придя вскоре в Нахаловку, Коростелев зашел к Наследовым и договорился о том, что Фрося пойдет работать в газету.
— Лучше быть рассыльной, чем ходить на поденщину, — сказал он ее родителям. — Зачем девушке бегать по Зауральной роще, где на каждом шагу не жулье, так купчики пьяные?
— Чай, она со своими… — возразила мать.
— И в редакции не чужие будут.
— Как вы правильно говорили с маманей, Александр Алексеевич! — сказала Фрося, придя первый раз в «Зарю».
Баретки ее были начищены до блеска, кофточка туго накрахмалена, оборки на юбке разутюжены, и жакетка матери, ушитая по фигуре, сидела как влитая.
— Какая ты нарядная! — хотел было пошутить Александр, чтобы подбодрить ее, но шутки не получилось: слишком хорошо он знал, чего стоили старания бедности выглядеть получше.
А сотрудники редакции даже не заметили Фросиного наряда, только удивились:
— Ах, коса какая!
— Ах, глазки!
Другая, может быть, и возгордилась бы, но Фрося боялась, как бы ее не выпроводили из этого дома, узнав о том, что она малограмотная. Не скрывая тревоги, она всматривалась в бумажки, конверты, расписки в разносной книге, доверенной ей вместе с почтой: почти не дыша, выслушивала тех, кто давал поручения: «Не перепутать бы чего! Да не забыть… Все адреса запомнить надо».
Смущалась, если совали деньги «на чай», замирала, не решаясь резко одернуть, когда брали за подбородок, нагло рассматривая разгоревшееся румянцем лицо: ведь не шалопаи уличные, а «клиенты», «подписчики», «авторы», нужные для газеты. Гораздо меньше этих любезностей пугал ее бешеный собачий лай, поднимавшийся за дверью после звонка.
Вирка как-то сказала:
— Ты чувствуй себя уверенной, не поддавайся этим хахалям — бей их по рукам. Мы тут хозяева, рабочие. Вот в профсоюз вступать будем. — Но сама задумывалась: — У тебя хоть дома хорошо, а у меня душа изболелась. Кабы не отец!.. Он, вишь ты, тоже за то, чтобы мы где угодно на поденных работали, только не в организации. У всякого свое: твоя мать ухажеров городских боится, а наш изверг не хочет, чтобы у меня защитники нашлись.
Теперь город открывался для Фроси по-новому: появились в ее жизни городская управа, земская управа, клуб социал-демократов, Советы депутатов и другие неслыханные прежде учреждения, а улицы и переулки распахнулись множеством ранее незнакомых дверей.
В дождь и ветер торопливо шагала она по тротуарам, поднималась на этажи, нередко слыша за собой чье-то прилипчивое дыхание, вкрадчивые шаги.
Иногда плакать хотелось от страха, а иной раз лопалось терпение — отчитывала с отчаянной резкостью. Вечерами нарочно убожилась: укутываясь шаленкой, прятала косу, сутулилась, с горькой нежностью думала:
«Ну почему бы вместо этих поганцев Нестора не встретить?»
Пусть бы он брал ее за подбородок или под локоть, обнял бы, как тогда, в первый раз.
Но вместо него остановил однажды Фросю у входа в городскую думу другой человек… Ощутив прикосновение его властной руки, она оглянулась и стушевалась: перед нею стоял епископ Мефодий. Из-под шляпы спадала на плечи львиная грива волос, черное пальто, как ряса, до пят, а в отворотах воротника, напоминавшего большую пелерину, блестел на золотой цепи край наперсного креста.
Прожигая девушку сверкавшими глазами, епископ потрогал за уголок красную косынку на ее плечах, укоризненно покачал головой.
— В ересь большевистскую впадаешь, милая дщерь церкви Христовой! Уж лучше бы зреть тебя в вертепе разврата…
— А вы разве там бываете? — с неожиданно прорвавшейся дерзостью спросила Фрося, оскорбленная его словами.
У Мефодия дыхание перехватило. Он и сам не сказал бы, что больше взволновало его: убийственная прямота вопроса, или близость девушки, столько раз прерывавшей его молитвы и сны, или одна мысль о встрече с нею в том запретном месте, о котором он тоже нечаянно упомянул.
Не оглядываясь по сторонам, епископ потянул косынку, но, ощутив нежную теплоту гладенькой Фросиной шеи, не удержался — грубо сжал плечи девушки.
— Господи, воля твоя! — вспомнив о своем сане, промолвил он и резким движением распахнул тяжелую дверь в нарядный вестибюль, не ожидая услуги от ринувшейся к нему свиты церковников, до этого почтительно медлившей в отдалении. А перепуганная Фрося, не подняв косынки, только крепко прижимая к груди разносную книгу и пачку пакетов, бросилась бежать по улице.
— Хоть бы уж скорей состариться! — с горечью сказала она Вирке во время перерыва, когда они обедали в углу коридора типографии.
Еду приносили из дома. Сегодня по куску пирога с капустой, бутылка чая. Чего еще желать? Но не старости, конечно! Вирка поперхнулась от смеха и долго кашляла, побагровев и весело блестя глазами.
— Ну и дура! — изрекла она, отдышавшись. — Надо же выдумать! Чего хорошего, а состариться успеем.