Вот как художник, как будто бы страшно высоко себя оценивая, старается доказать, что именно тогда, когда он бестенденциозен, когда он грезит и только грезит, он является наиболее священным: его греза важнее всего остального.

Эту теорию развернули сами специалисты искусства. В известный период времени, в известные эпохи они приобретали довольно большое значение, представляя собой большую и влиятельную группу интеллигенции, и старались доказать исключительность и важность своего места во вселенной и в обществе. «Крестьянин, зарождающийся пролетариат, мещанин требуют всякий иного; крупный буржуа имеет свою программу., дворянство, мелкое и крупное, выставляет свои требования, все они борются между собой. А я — пи тот, ни другой, ни третий. И чем я свободнее, чем больше оторвался от быта, от жизни, тем я выше, — и чем скорее я уверю людей, что искусство на самом деле есть бесконечно возвышенная вещь, более святая, чем какие бы то ни было другие произведения этих классов, тем больший приобрету вес». В этом сказывается эгоизм интеллигентской группы.

Но что получается на самом деле? Допустим, что художник написал повесть или поэму и считает, что это чистое порождение его грезы; он пришел бы в ужас, узнав, что на самом деле в ней лежат определенные тенденции, что в ней есть элемент учительства. Возможно, что в ней действительно никаких тенденций нет, то есть купец ли прочитает — его это произведение не затронет, крестьянин ли прочитает — ему тоже ни к чему: ничьих интересов вещь эта не затрагивает, но при всем этом она интересна. Тогда, значит, это произведение искусства вошло в общество на равных правах с каким-нибудь орнаментом, с любым веселеньким вальсом. Оно может быть очень сложным, очень филигранным, но так как оно никакой роли в общественной жизни не играет, то, стало быть, делается украшением, родом игры для общества. Но почти никогда такая игра не бывает настолько общечеловечна, чтобы быть приемлемой для всех одинаково: одни заинтересуются в ней чудесной внешней формой, другим она покажется чрезвычайно замысловатой, но пустой и ненужной; в конце концов, как и всякая другая вещь, она найдет свое место у тех классов, для которых она, как элемент обстановки, окажется подходящей.

Но если в произведении искусства отразятся, хотя бы невольно для художника, очень сильные и важные идеи, тогда сейчас же одни отнесутся к нему враждебно, другие положительно. Раз это сила, то в классово расщепленном обществе она не может не вызвать отпора. И тогда, проанализировав ее, мы найдем, какому классу она соответствует и почему художник эти идеи высказал.

Художник есть чуткий человек. Первое качество, отличающее художника, — это крайняя восприимчивость, крайняя отзывчивость на все, что совершается вокруг; второе его качество — это умение излагать свой материал, умение убедительно, ясно организовать его. Чуткий художник не может писать такие вещи, в которых не отражается действительность, быт, не отражается происходящая вокруг него борьба. И чем он более чуток, тем больше в его произведениях будет проскальзывать живая жизнь. Наоборот, нужно быть педантом, замкнутым в свою оболочку индивидуалистом, чтобы удалиться от жизни и творить произведения, в которых нет никакой связи с жизнью. Чем «выше» и «общечеловечнее», чем более вне эпохи, вне классовой борьбы данное произведение, тем меньше шансов у него быть даже просто талантливым.

Вот почему, несмотря на теории самодовлеющего искусства, несмотря на тенденции быть вне общественной, борьбы, несмотря на то, что художник сам может заявлять, что он служит высокому неземному искусству и ничему больше — на самом деле девятьсот девяносто девять из тысячи всех значительных произведений искусства откровенно говорят о себе, что они проповедуют новое, что они не просто орнамент; девятьсот девяносто девять на тысячу значительных произведений проникнуты классовым сознанием, классовым стремлением. Не узкоклассовым: иногда они кажутся приближающимися к нескольким классам; но все-таки они поддаются анализу с точки зрения той общественности, в которой они развились на основе классовых интересов. Можно доказать, какие элементы общественности в них вошли, и затем проследить, какое влияние на различные классы общества они соответственно с этим имеют.

Теперь мы перейдем к тому, как марксисты-коммунисты должны относиться к литературе.

Во-первых, мы должны относиться к литературе и прошлого и настоящего как естествоиспытатели к объектам своего изучения. Различные формы докапиталистического буржуазного уклада в различных его проявлениях, вплоть до высокоразвитого капитализма, мы изучаем объективно.

Так же нужно подойти и к литературе. Глупо было бы говорить, что мы ничего не хотим знать о феодальной или буржуазной литературе. Это была бы та узость, которая недостойна марксиста, изучающего действительность. Почти ни в одной области — ни в искусстве, ни за пределами искусства — вы не найдете такой непосредственной, из самых недр, из самой души известного класса идущей исповеди, как в литературе. Поэтому литература — драгоценный материал для понимания прошлого. Она может вам нравиться или не нравиться, но изучать ее вы обязаны.

То же самое относится к литературе современной. Конечно, мы имеем теперь государственную власть, мы являемся садовниками в садах российской литературы и поэтому могли бы сказать так: нам нужна чисто коммунистическая литература, остальную мы уничтожим. Но правильно ли мы поступили бы? Конечно, неправильно. Нельзя затыкать рот говорящим.

Конечно, это не значит, что я высказываюсь за либеральную свободу слова. Мы должны иметь наблюдение даже за искусством. Искусство есть сила, и недаром не-марксист, но очень благородный социалист-утопист Бланки говорил: «Когда будет вынут кляп изо рта у пролетария, он сейчас же вставит этот кляп капиталисту»12. Нельзя позволить, чтобы пользовались искусством и вообще словом в целях отравления сознания еще шатких масс. Революционная диктатура обезоруживает врага, с которым она борется, также и в этом отношении. Но обезвреживать врага — это одно, а не давать высказывать свое суждение в литературе — это другое. Если произведение не явно контрреволюционно, то есть не имеет характера агитационного искусства, направленного против нас, мы ему должны давать свободу. Мы крайне заинтересованы в том, чтобы общество возможно полнее высказалось, — а художественная литература это наиболее широкая форма высказывания. Было бы глубочайшим отклонением от коммунистической политики, если бы мы не имели наблюдения за литературой; мы должны позаботиться, чтобы было обеспечено цензурное пресечение контрреволюционной литературы. Но мы должны дать возможность высказываться в искусстве (и в литературе, в частности) различным группам нашего населения, и мы должны изучать по этим высказываниям, что думают огромные массы, которые живут в деревнях и городах, чего они хотят, какими своеобразными путями они идут к социализму.

Звучит разноголосый хор. Есть в нем и неприятные для нас голоса. Что ж из того? Неприятное для нас растение крапива, но и она заслуживает изучения, изучение ее принесет пользу. Литературу, хотя бы и не совсем приятную, тоже необходимо объективно изучать.

Но рядом с этим есть и другая сторона дела. Разве мы не наслаждаемся литературой? Всякий из вас знает, какое громадное наслаждение открыть книгу и погрузиться в особый мир, который перед нами открывает писатель.

Мы наслаждаемся больше всего, когда имеем перед собой произведение союзника. Но есть такая литература, которая идет прямо против нас или как-то наискось. Мы не приемлем ее целиком, но надо научиться и в ней открывать нужное для нас, постигать его, пользуясь меткими и яркими формулами, которые дает художник. Например, романы Достоевского. Они велики своим необычайно глубоким жизненным содержанием, но в них есть тенденции чрезвычайно для нас отвратительные. Эти тенденции часто заставляют Достоевского искажать облик людей, их реальные образы. Он незаметно для себя дает дорогу своим тенденциям, своим выводам. И что же — мы скажем, что не надо знать Достоевского? Этим мы обезоружили бы себя и вырвали бы у себя возможность огромного наслаждения. Во дворце жил царь; можно ли сказать: царь пал, сожжем дворец! — Нет, дворец может быть величайшим произведением архитектуры, великолепным памятником прошлого, поэтому мы его сохраним. Приведя туда рабочего, мы можем сказать: посмотри, как великолепна эта лестница! И мы объясним, почему, скажем, лестница в Зимнем дворце производит впечатление такой прекрасной, и вместе с тем мы покажем ему, почему то или другое является во дворце отражением чванства, стремления подавить своею пышностью «малых сих», укажем признаки уродливой жизни этих отброшенных от реальности деспотов и т. д. Если мы сумеем так использовать дворец, это значит, что мы сумели сделать из него элемент нашей собственной культуры, нашего собственного развития.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: