Если практика как бы ограничивает человека, сосредоточивая все его внимание на определенных сторонах бесконечно богатого мира и заставляя ее конструировать практически полезные миросозерцания, теории орудия, а не теории отражения, то практика же и свидетельствует об истинности или ложности этих теорий, при чем истиной оказывается та, которая при данных условиях дает наибольшие результаты на единицу затраченной силы.
«Спор же о действительности или недействительности мышления, изолирующегося от практики, есть чисто схоластический вопрос», — говорит сам Маркс.
Итак: практика 1) порождает познание, 2) концентрирует и ограничивает его, 3) проверяет его.
Это однако не все: «Философы лишь объяснили мир так или иначе; но дело заключается в том, чтобы изменить его». Действительно, практика играет еще четвертую, самую подлинную роль, она завершает мироздание, она творит, постепенно приводя в гармонию все более широкий круг явлений, покоряя его царственному центру мира — человеческому коллективу.
Действительность есть творчество; познание всегда его слуга, хочет оно того или нет, оно всегда творит волю своего хозяина, оно никогда не выходит из его власти, даже когда бунтует.
Таким образом мы имеем:
1) непознанную среду, притом не могущую быть познанной до конца и в адекватной форме, не потому, чтобы она была недоступной вещью в себе, а потому, что она представляет собою неисчерпаемую бесконечность отношений;[25]
2) живой субъект, как чистое стремление жить, отстаивающий себя в среде путем труда, практически познающий среду. На нынешней стадии развития реальным субъектом жизни, труда и познания является дезорганизованный коллектив, отсюда мучительность этой стадии и тоска то по полному индивидуализму, то по законченному коллективизму.
3) Опыт, как результат трудового соприкосновения субъекта со средою; организация этого опыта, сперва физиологическая, потом социально-психологическая, и как результат этой организации — человеческая картина мира, постепенно расширяющаяся, усложняющаяся и уясняющаяся.
4) Организация сотрудничества, все более сознательно опирающаяся на организованный опыт, и как результат этой организации — творческая реорганизация мира, расширение светлого острова жизни, сознательности и счастья среди вширь и вглубь неизмеримого хаоса явлений.
Маркс иррелигиозен в самой высшей мере: он не только абсолютно не нуждается во внечеловеческих гарантиях победы добра, но вообще не ищет вне человека никакой опоры. Маркс не может быть космистом, ибо для него мир действительности есть только человеческая практика, как мы уже видели; за пределами же человеческой действительности лежит бездонное непознанное, относительно которого мы, не впадая в неустойчивую метафизику, не можем ничего абсолютно сказать ни хорошего, ни дурного.
Единственно доподлинно известное есть человеческий вид с его возможностями, поток жизни, горячую волну которого и энергическое напряжение мы ощущаем в себе самих. Это для нас сила всетворящая, всеобнадеживающая, это живая истина, красота и благо и их источник.
И чем более решительно опровергал Маркс все над видом возвышающееся внечеловеческое, тем более резко подчеркивал он примат человечески-коллективного, видового, над человечески-индивидуальным. С видом связана у него идея победы, и только в нем, выражаясь метафорически, видит он бога-младенца, колыбель которого окружают тупые, черные змеи стихий. Прекрасная надежда на расцвет могущества этого младенца, на растущий триумф его, запрягающего порабощенных светом сознания драконов в победную колесницу свою, на торжественный и стремительный полет его, светлого сына жизни, сквозь тьмы тем миров, бытия и полубытия — вот идеализм Маркса. Горячее чувство своего родства, своей сопринадлежности виду, понимание ценности жизни личной лишь в связи с грандиозным размахом жизни коллективной — вот основное чувство Маркса, согревающее его учение.
Красота марксизма и его исцеляющая сила всегда будут ускользать от индивидуалистов, для которых его мироощущение столь же непонятно, мистично или абсурдно, сколь для нас марксистов плоски, жалки и трусливы их собственные, религиозные или антирелигиозные, ухищрения.
Энгельс
Энгельс, конечно, как и Маркс, не верит в плехановскую, раз навсегда данную истину; о материализме он говорил:
«Ему приходится принимать новый вид с каждым новым великим открытием, составляющим эпоху в естествознании».
Тем не менее у Энгельса, быть может, можно отметить некоторое преувеличение оценки данных именно нынешнего естествознания, как незыблемо точные.
Говоря о философии Гегеля, Энгельс пишет:
«Нам нет надобности рассматривать здесь, насколько это миросозерцание соответствует нынешнему состоянию естественных наук, которые самой земле предсказывают возможный, а ее обитаемости несомненный конец и тем самым говорят, что у человеческой истории будет не только восходящая, но и нисходящая ветвь. Мы находимся во всяком случае еще очень далеко от той поворотной точки, за которой начнется движение общественной истории сверху вниз, и мы не можем упрекать гегелевскую философию в том, что она не занималась вопросом, не поставленным на очередь современным ей естествознанием».
Но не можем ли мы в этом упрекнуть философию Энгельса? По-видимому «колесование сознания», т. е. догмат о фатальном чередовании восходящих и нисходящих ветвей, о пригвожденности разума к железному коловращению эволюции, признавался Энгельсом. Так он считает заслугой Фурье, что тот
«подобно тому, как Кант ввел в естествознание идею о будущей гибели земли, ввел в историческое мировоззрение идею о будущей гибели человечества».
Утешением, ввиду такой перспективы, может служить лишь тот факт, что мы находимся далеко от печального солнцеворота на мировую зиму. Предотвратить его, однако, мы не будем в состоянии. Необходимость таким образом как будто навсегда останется, но Энгельсу, царицей человека, и это несколько ослабляет ту великолепную, чисто марксовскую музыку будущего, которой подарил нас Энгельс в знаменитой девятой главе своего Антидюринга.
Прежде чем предложить читателю вспомнить вместе с нами эти прекрасные страницы, полные видовой надежды, радости грядущим и глубокого исторического чувства, мы покончим наше сопоставление Маркса Энгельсу.
Маркс часто говорит об общей восходящей ветви человеческой истории, чему, конечно, не противоречат временные падения. Поэтому-то энгельсовскую музыку будущего мы считаем блестящими вариациями на марксовскую тему. Но Маркс нигде не говорит о фатальной ветви нисходящей. Отрицать возможность крушения всего человеческого культуростроительства и всех начал конструируемого нами порядка — никто, конечно, не в праве, но не больше прав у нас считать это крушение неизбежным. Это вопрос борьбы разумной жизни и неразумных стихий. Можем ли мы указать пределы растущей силе человека? Мир не готов, он не раз навсегда заведенная машина. Наука в высокой мере заинтересована в формулировании незыблемых законов и в проведении повсюду принципа детерминизма, однако и натуралисты все более ясно понимают, что законы их эволюционируют вдвойне, во-первых, благодаря вытеснению их в науке формулами более совершенными, во-вторых, благодаря изменениям в самой природе.
Предсказание о будущем всегда покоится на теории вероятности. И вместо того, чтобы заранее покорно склонять голову перед неизбежным концом и тем: самым лишать развертывающуюся культуру ее, хотя и слишком грандиозных, быть может, для робких умов, но вполне законных в свете надежды перспектив, — марксист должен говорить:
«Мы должны развивать постоянно до высшей степени нашу социально-техническую мощь и бороться за беспредельное развитие; в предел же его поверим только тогда, когда воочию убедимся в его непреоборимости»;
25
Этого до сих пор не могут понять некоторые ученики, напр. Сарабьянов.