Но вот в стороне я натыкаюсь на такую сцену. Толстая дама с усами, добродушная и запыхавшаяся, наконец нашла того, кто ей нужен. Она торопливо говорит рыжеватому маленькому солдатику, что жена и дети здоровы, но по дальности расстояния не могли прийти. В виде подарка она дает солдатику десяток открыток: «Вы будете писать детям». Солдатик ведет речь странно громким голосом. Я понимаю, что он кричит так потому, что хочет скрыть дрожь голоса. В его светлых глазах дрожит, но не падает слеза.

— Идем. И я вас уверяю, мадам Дюпре, что идем от всего сердца, но что действительно обидно, скажу я вам, так это то, что, говорят, там останешься без вестей и от своих близких.

— О мой друг, это не всегда так будет. Во-первых, я вас уверяю, что в отсутствии вы пробудете 2–3 месяца, а во-вторых, теперь уже почта урегулирована, и вы каждую неделю будете иметь весточку от меня или от мадам Луизы.

Солдат крепко пожимает руку толстухе и смахивает слезу.

Рядом громко смеется солдат с красной нашивкой, капрал, вероятно. Он объясняет своей молодой жене, смотрящей на него с каким-то любовным остолбенением:

— Но куда же я возьму твои бутерброды? А знаешь ли ты, сколько я волоку на себе вьюка? Тридцать пять кило, моя дорогая. Да-с, тридцать пять кило нужно тащить на плечах и по тридцать пять кило делать ногами. Поняла? А супу нам дадут на каждой стоянке. Я и без твоих бутербродов не помру. Подыми-ка ранец!

Жена поднимает ранец и выражает удивление по поводу его тяжести. И вдруг солдат, как-то неуклюже и широко размахнув руками, обхватывает свою молодую бретонку и с огромной, отчаянной нежностью целует ее мгновенно облившиеся слезами свежие, круглые щеки.

Между тем играет труба горниста. Ранцы надеты, ружья разобраны, солдаты вытягиваются.

Седой полковник, немного перегнувшись в пояснице, довольно бодро начинает обходить ряды в сопровождении батальонного командира и других офицеров. Он почему-то обдергивает солдатам то брюки, то шинели, поправляет на их шеях галстуки и притворяется строгим. Стоящий рядом со мной старик с большой седой бородой ворчит полупросебя:

— Оставь их в покое, старина. Они достаточно красивы, чтобы драться и умирать.

Затем, обратившись к другому рядом стоящему старику, он добавляет:

— Оглянитесь-ка, видите на балконе англичан? Замечаете разницу? Англичане обмундированы легче, рациональнее. Они все время думают, что со своим радикализмом и социализмом идут впереди всех. А я вам говорю: во всем необходимом Франция — отсталая страна!

— Не преувеличивайте! — возражает горячо другой старик.

— Я ничего не преувеличиваю. Поверьте мне, что я все-таки предпочитаю быть французом, если бы даже наши солдаты дрались палками.

Раздается команда. Солдаты выстраиваются по четыре и отправляются к вокзалу.

Некоторые роты проходят с пением «Марсельезы», которая, как и всегда, подымается и падает грозными волнующими валами. У некоторых ружья украшены французскими, английскими и бельгийскими маленькими флажками, у других — цветами.

Вдруг что-то кольнуло мне в сердце. Штык одного из ружей в том самом месте, где у других прикреплен флаг, украшен маленькой болтающейся грошовой куклой. Очевидно, девчурка на прощание подарила свою любимую игрушку на память папе. Идут отцы семейств, немножко тяжело хлопая своей неуклюжей обувью, немножко вообще неуклюжие в своей почему-то сплошь словно наспех сшитой одежде, идут со своими усатыми и бородатыми лицами, улыбаясь привету выстроившейся шеренгой публики, идут под огонь. И знаешь, что дня через три — четыре они будут идти вот так же среди визга пуль и треска лопающихся шрапнелей [и оставлять за собою широкий след рваного кровавого человеческого мяса].[4]

«Киевская мысль», 16 октября 1914 г.

II

Подойдя к вокзалу, я вижу человек 500 публики, сдерживаемой часовыми из территориалистов. Три или четыре автомобиля и большая автомобильная фура стоят неподалеку. На них надпись: «Australian voluntary hospital». Весь персонал этого госпиталя, как мне говорят, состоит из интеллигентных, большей частью даже богатых людей, которые посчитали своей гордостью личным трудом принять участие в облегчении страданий жертв страшной войны.

Действительно, шоферы на этих автомобилях необычные. Один в бархатном костюме и какого-то необыкновенного фасона кожаных штиблетах и широкополой шляпе. Наружностью и гривой седеющих волос он напоминает тех провинциальных фотографов, которые любят подчеркивать, что они артисты. Другой — в безукоризненной паре, с прекрасно выбритым лицом и моноклем в глазу.

В толпе происходит движение. Английские санитары начинают выносить из дверей вокзала раненых на носилках и выставляют их по четыре в большую фуру, которая затем в сопровождении фельдшеров отъезжает к госпиталю и возвращается через какие-нибудь десять минут.

Раненые кажутся длинными белыми предметами, совершенно неподвижными. Они плотно окутаны одеялами из войлока и только изредка шевелят головой и показывают публике бледные от страданий лица.

Вот вынесли одного, совершенно закрытого с головой. «Мертвый», — пробегает в публике.

Публика только тогда узнает, что все эти раненые — германские солдаты, когда начинают выходить сравнительно легко раненные. Круглые фуражки без козырька и непривычный покрой курток раскрывают публике, в чем дело. Она опять вся вздрагивает, по ней проносится: «Но это немцы…».

Недавно в газете «Petit Phare» было напечатано нижеследующее письмо, подписанное «Запасной», в котором автор выражал свое порицание некоторым лицам, особенно одной даме, бросившимся в Нанте на немецких раненых и чуть не подвергших их избиению.

В данном случае я, как очевидец, могу сказать, что к раненым не было проявлено ни малейшего враждебного чувства.

Наоборот, две бретонки, пожилые торговки или зажиточные крестьянки, стоявшие около меня, с сокрушением сердечным восклицали: «Какая молодежь! Это, вероятно, их 18-летние».

Действительно, большинство солдат, выходивших с помощью англичан, производили впечатление большой молодости. В большинстве случаев пухлые, даже одутловатые лица, очень светлые волосы, с редким пушком на губах и щеках, глаза с каким-то телячьим выражением, безвольным и невинным, если только лицо не искажалось гримасой страданий.

Я видел человек 40 таких раненых, некоторых, как относительно серьезных больных, несли на носилках и не сажали, а складывали в автомобиль.

Эта группа производила впечатление кучи поломанных детских игрушек. Очевидно, эти раненые эвакуировались из какого-нибудь походного госпиталя. Кто без руки, кто без ноги, перевязанные, они плелись, хромая, спотыкаясь, волочась. А некоторые не могли идти и повисли на руках и на плечах английских санитаров, с серьезными лицами старавшихся по возможности не причинить им лишней боли. Один немецкий солдат, явно боявшийся какого-нибудь слишком болезненного прикосновения, хватался за шеи санитаров жестом, каким больной ребенок хватается за шею няньки.

Впечатление мрачное, лишенное трагизма или величия, но полное надрывающей жалости и неумолимо подчеркивающее всю бесконечную печаль совершившегося.

Пусть по крайней мере эта война принесет с собой неожиданные для авторов ее результаты, которые хоть в некоторой мере оправдают эту широкую реку невыносимого и невообразимого человеческого страдания и разорения.

«Киевская мысль», 20 октября 1914 г.

В изгнанную Бельгию*

Немного надо было мне думать, чтобы выбрать, куда прежде всего направить путь, раз я решил посетить разные углы Франции в тяжелую для нее годину.

Ведь есть такой уголок ее территории, где она более интимно спаялась с другой страной, в которой среди несчастья и жестокостей народу этому выпала на долю судьба странная и героическая.

вернуться

4

В квадратные скобки заключен текст, дописанный автором в 1925 году.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: