Ильич в то время не очень любил выступать публично. Ведь всякого рода митинги и дискуссии происходили в Женеве чуть не каждый день. Там было немало горластых ораторов, популярных среди студенческой молодежи, с которыми не так легко было справиться ввиду трескучей пустоты их фразеологии, приспособленной, однако, к средней университетской интеллигенции. Владимир Ильич часто считал просто тратой времени выступать на таких собраниях и словопреть с каким-нибудь Даном или Черновым. Однако мои выступления он поощрял; ему казалось, что я как раз приспособлен для этой, в сущности говоря, второстепенной деятельности. Перед моими выступлениями, среди которых бывали удачные и которые немножко расшатали лучшую часть студенчества и придвинули кое-кого к нам, Ильич всегда мне давал напутственные разъяснения.

Дело несколько изменилось после января 1905 года и с приближением первой революции. Тут Владимир Ильич считал, что надо вербовать и вербовать людей даже за границей. Выступления его стали гораздо более частыми. С тех пор мы выступали с ним вдвоем и делили нашу задачу. Помню две-три головомойки, которые сделал мне Ильич за то, что я недостаточно пространно изложил какую-нибудь мысль или вообще сдрейфил в каком-нибудь отношении. Но и сам он всегда после произнесения речи против Мартова или Мартынова, сходя с эстрады, подходил ко мне и спрашивал: «Ну, как, ничего себе прокричал? Зацепил, кажется? Все сказал, что нужно?»

Я не нашел больше того «локала»[26], рассчитанного, насколько помню, приблизительно на 1000 человек, в котором имели место социалистические собрания, в том числе и самые шумные дискуссии русской колонии. Еще недавно, в 1916 году, такие собрания продолжались там, а сейчас локал занят фабрикой по изготовлению автомобильных аксессуаров.

Женева — город скучный, всегда в нем были плохие театры, неважные концерты, разве кто-нибудь приезжал сюда гастролировать. И самый ход жизни женевских мещан похож на ход изготовляемых ими часов. Что касается нас, мы обыкновенно были веселы. Многие из нас сильно нуждались, почти все пережили порядочно и сознавали прекрасно, что многое придется перенести и в будущем, но в общем в русской колонии, в особенности в ее большевистских кругах, царило повышенное и, я бы сказал, радостное настроение. Думаю, что это настроение для нас, большевиков, по крайней мере в значительной степени определялось самим Ильичей.

Он был всегда бодр, у него всегда был великолепный жизненный тонус. Прекрасно сознавая все опасности, грозящие беды, недостатки и т. п., он тем не менее всегда оставался верен своему оптимизму, который диктовался, с одной стороны, уверенным марксистским прогнозом, а с другой стороны, изумительным темпераментом вождя.

Я помню в Женеве один вечер или даже ночь настоящего пароксизма веселья. Было это на масленицу. В это время международное студенчество и даже тяжелых на подъем швейцарцев обыкновенно охватывает волна веселья. Так это было и на этот раз. Группа большевиков с Владимиром Ильичем попала в самый вихрь масленичных танцев и суеты, где-то в окрестностях озер и собора. Я помню, как, положивши друг другу руки на плечи, вереница молодежи в несколько сот человек с песнями и смехом скакала по лестницам и вокруг собора. Отлично помню Владимира Ильича, заломившего назад свою кепку и предававшегося веселью с настоящей непосредственностью ребенка. Он хохотал, и живые огоньки бегали в его лукавых глазах.

Теперь, опершись на перила Арвского моста, я смотрю, как бегут по-прежнему под ним мутные воды Арвы; так же бежали шумной и быстрой струей революционная мысль и революционное дело, когда я приехал в Женеву. Они неслись куда-то навстречу большим историческим рекам, куда-то в огромное историческое море и несли туда свою большую дань. Эта дань была большая не потому, что Женева могла бы считаться исключительно могучим революционным центром — заграничная эмиграция в общем играла лишь подспорную по отношению к рабочему движению роль, — а потому, что для тогдашнего момента Женева оказалась наиболее подходящим местом для создания сначала «Искры»5, а потом следовавших за ней журналов, руководимых величайшим теоретиком и критиком партии6. «Искра» загорелась здесь, в Женеве, и она разгорелась огромным пламенем. Женеву нельзя никак вычеркнуть из истории нашей партии.

Я хочу рассказать еще более ранние впечатления мои от Женевы. Именно мой самый первый приезд в Женеву по приглашению Плеханова. Это было еще гораздо давнее, уже не 22 года назад, а, почитай, 32.

Я был тогда студентом Цюрихского университета и был близок к П. Б. Аксельроду. В Цюрихе у Аксельрода познакомился с Георгием Валентиновичем Плехановым. Там же, после первого нашего знакомства, Георгий Валентинович пригласил меня приехать в Женеву на 2–3 дня, обещая высвободить как можно больше часов для непосредственных бесед со мною не только на темы марксистской философии, но и по специально интересовавшему меня вопросу теории и истории искусства. Я был еще совсем молокосос, но, между прочим, довольно задорно лез в драку даже с товарищами, которые в сотни раз больше меня знали. Так и с Плехановым я позволял себе не соглашаться и защищать разные свои принципы. Конечно, это было очень трудно и Плеханов, обыкновенно иронически прищурившись на меня, довольно легко поражал меня той или иной убийственной стрелой.

Однако это не мешало моему восхищению перед Георгием Валентиновичем и, по-видимому, некоторому признанию с его стороны каких-то зачатков способностей у молодого петушившегося студентика, иначе он меня к себе не позвал бы.

Приехал я в Женеву утром, отправился сейчас же на rue de Candole (улица Кандоль) на квартиру Плеханова. Вся семья еще спала. Выйдя оттуда, не зная, куда мне пойти, я попал на площадку перед собором. Как раз в это время кончилось какое-то богослужение, из собора вереницей потянулись молодые девушки. Я очень ярко помню тогдашние мои впечатления об этих мещаночках с бело-розовыми лицами, с глазами ясными, словно их только что вымыли в воде и опять вставили в кукольные орбиты, девочек и девушек, таких дородных и спокойных, что я ни на минуту не удивился бы, если бы они вдруг замычали. В моей душе боролись тогда два чувства. С одной стороны, я находил этих выпоенных на молоке и выкормленных на шоколаде девушек интересными, с другой — я возмущался тем облаком буржуазно-растительной безмятежности и спокойствия, которое, на мой тогдашний взгляд, окружало их юные головы.

Я помню, что, когда я попал наконец к Плеханову и он вышел ко мне в какой-то светлой пижаме и туфлях и начал угощать меня кофе, я прежде всего разразился филиппикой против женевских барышень. Плеханов ел сдобную булочку и ничего не говорил. Позднее я познакомился с его дочерьми, которые оказались ни дать ни взять сколком с осуждаемого мною типа «женевских буржуазных девушек».

Но не в этом дело. Об этом я вспомнил, потому что сейчас невольно улыбаюсь, когда возникает передо мною это первое женевское впечатление. Важнее были те дальнейшие беседы, которые Плеханов вел со мною частью у себя в квартире, частью в знаменитой пивной Ландольта за кружкой мюнхенского. Этих разговоров вспоминать здесь я не намерен, но я им был очень многим обязан. Плеханов назвал мне литературу, которой я до тех пор не знал, показывал мне великолепно подобранные иллюстрации, в особенности касательно перехода от. рококо к революционному, и послереволюционному искусству XVIII столетия и начала XIX и т. д. Я навсегда сохранил в своей памяти Плеханова именно таким, каким я видел его тогда. Он был еще молод, элегантен, очень внимателен и вежлив со мной; помню, как он серьезно и проницательно смотрел из-под пушистых своих бровей; помню его карие глаза, одну из самых умных пар глаз, какие я когда-либо видел на своем веку. Кстати, я привел своих товарищей к Ландольту, чтобы показать им те места, где сиживал и Плеханов, первый учитель наш, и сам Владимир Ильич, с которым мы частенько захаживали сюда ради хорошего пива и какой-то особенной симпатии, которая была у всех русских колонистов-эмигрантов к этой уютной пивной.

вернуться

26

Помещения (франц., нем.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: