Пол кабинета был затянут сукном, но не солдатским, бильярдным, а поверх его лежал вишневый, в вершок толщины, ковер. Колоссальный диван с подушками и турецкий кальян возле него. На дворе был день в центре Москвы, но ни один луч, ни один звук не проникал в кабинет снаружи через окно, наглухо завешенное в три слоя портьерами. Здесь была вечная мудрая ночь, здесь пахло кожей, сигарой, духами. Нагретый воздух ласкал лицо и руки.
На стене, затянутой тисненным золотом сафьяном, висел большой фотографический портрет человека с артистической шевелюрой, прищуренными глазами, подкрученными усами и с лорнетом в руках. Я догадался, что это Иван Васильевич или Аристарх Платонович, но кто именно из двух, не знал.
Резко повернувшись на винте табурета, ко мне обратился небольшого роста человек с французской черной бородкой, с усами-стрелами, торчащими к глазам.
– Максудов, – сказал я.
– Извините, – отозвался новый знакомый высоким тенорком и показал, что сейчас, мол, только дочитаю бумагу и...
...он дочитал бумагу, сбросил пенсне на черном шнурке, протер утомленные глаза и, окончательно повернувшись спиной к бюро, уставился на меня, ничего не говоря. Он прямо и откровенно смотрел мне в глаза, внимательно изучая меня, как изучают новый, только что приобретенный механизм. Он не скрывал, что изучает меня, он даже прищурился. Я отвел глаза – не помогло, я стал ерзать на диване... Наконец я подумал: «Эге-ге...» – и сам, правда сделав над собою очень большое усилие, уставился в ответ в глаза человеку. При этом смутное неудовольствие почувствовал почему-то по адресу Княжевича.
«Что за странность, – думал я, – или он слепой, этот Княжевич... мухи... мухи... не знаю... не знаю... Стальные, глубоко посаженные маленькие глаза... в них железная воля, дьявольская смелость, непреклонная решимость... французская бородка... почему он мухи не обидит?.. Он жутко похож на предводителя мушкетеров у Дюма... Как его звали... Забыл, черт возьми!»
Дальнейшее молчание стало нестерпимым, и прервал его Гавриил Степанович. Он игриво почему-то улыбнулся и вдруг пожал мне коленку.
– Ну, что ж, договорчик, стало быть, надо подписать? – заговорил он.
Вольт на табурете, обратный вольт, и в руках у Гавриила Степановича оказался договор.
– Только уж не знаю, как его подписывать, не согласовав с Иваном Васильевичем? – И тут Гавриил Степанович бросил невольный краткий взгляд на портрет.
«Ага! Ну, слава Богу... теперь знаю, – подумал я, – это Иван Васильевич».
– Не было б беды? – продолжал Гавриил Степанович. – Ну, уж для вас разве! – Он улыбнулся дружелюбно.
Тут без стука открылась дверь, откинулась портьера, и вошла дама с властным лицом южного типа, глянула на меня. Я поклонился ей, сказал: «Максудов...»
Дама пожала мне крепко, по-мужски, руку, ответила:
– Августа Менажраки, – села на табурет, вынула из кармашка зеленого джемпера золотой мундштук, закурила и тихо застучала на машинке.
Я прочитал договор, откровенно говорю, что ничего не понял и понять не старался.
Мне хотелось сказать: «Играйте мою пьесу, мне же ничего не нужно, кроме того, чтобы мне было предоставлено право приходить сюда ежедневно, в течение двух часов лежать на этом диване, вдыхать медовый запах табака, слушать звон часов и мечтать!»
По счастью, я этого не произнес.
Запомнилось, что часто в договоре попадались слова «буде» и «поелику» и что каждый пункт начинался словами: «Автор не имеет права».
Автор не имел права передавать свою пьесу в другой театр Москвы.
Автор не имел права передавать свою пьесу в какой-либо театр города Ленинграда.
Автор не имел права передавать свою пьесу ни в какой город РСФСР.
Автор не имел права передавать свою пьесу ни в какой город УССР.
Автор не имел права печатать свою пьесу.
Автор не имел права чего-то требовать от театра, а чего – я забыл (пункт 21-й).
Автор не имел права протестовать против чего-то, чего – тоже не помню.
Один, впрочем, пункт нарушал единообразие этого документа – это был пункт 57-й. Он начинался словами: «Автор обязуется». Согласно этому пункту, автор обязывался «безоговорочно и незамедлительно производить в своей пьесе поправки, изменения, добавления или сокращения, буде дирекция, или какие-либо комиссии, или учреждения, или организации, или корпорации, или отдельные лица, облеченные надлежащими на то полномочиями, потребуют таковых, – не требуя за сие никакого вознаграждения, кроме того, каковое указано в пункте 15-м».
Обратив свое внимание на этот пункт, я увидел, что в нем после слов «вознаграждение» следовало пустое место.
Это место я вопросительно подчеркнул ногтем.
– А какое вознаграждение вы считали бы для себя приемлемым? – спросил Гавриил Степанович, не сводя с меня глаз.
– Антон Антонович Княжевич, – сказал я, – сказал, что мне дадут две тысячи рублей...
Мой собеседник уважительно наклонил голову.
– Так, – молвил он, помолчал и добавил: – Эх, деньги, деньги! Сколько зла из-за них в мире! Все мы только и думаем о деньгах, а вот о душе подумал ли кто?
Я до того во время моей трудной жизни отвык от таких сентенций, что, признаться, растерялся... подумал: «А кто знает, может, Княжевич и прав... Просто я зачерствел и стал подозрителен...» Чтобы соблюсти приличие, я испустил вздох, а собеседник ответил мне, в свою очередь, вздохом, потом вдруг игриво подмигнул мне, что совершенно не вязалось со вздохом, и шепнул интимно:
– Четыреста рубликов? А? Только для вас? А?
Должен признаться, что я огорчился. Дело в том, что у меня как раз не было ни копейки денег, и я очень рассчитывал на эти две тысячи.
– А может быть, можно тысячу восемьсот? – спросил я. – Княжевич говорил...
– Популярности ищет, – горько отозвался Гавриил Степанович.
Тут в дверь стукнули, и человек в зеленых петлицах внес поднос, покрытый белой салфеткой. На подносе помещался серебряный кофейник, молочник, две фарфоровые чашки, апельсинного цвета снаружи и золоченые внутри, два бутерброда с зернистой икрой, два с оранжевым прозрачным балыком, два с сыром, два с холодным ростбифом.
– Вы отнесли пакет Ивану Васильевичу? – спросила вошедшего Августа Менажраки.
Тот изменился в лице и покосил поднос.
– Я, Августа Авдеевна, в буфет бегал, а Игнутов с пакетом побежал, – заговорил он.
– Я не Игнутову приказывала, а вам, – сказала Менажраки, – это не игнутовское дело пакеты Ивану Васильевичу относить. Игнутов глуп, что-нибудь перепутает, не так скажет... Вы что же, хотите, чтобы у Ивана Васильевича температура поднялась?
– Убить хочет, – холодно сказал Гавриил Степанович.
Человек с подносом тихо простонал и уронил ложечку.
– Где Пакин был в то время, как вы пропадали в буфете? – спросила Августа Авдеевна.
– Пакин за машиной побежал, – объяснил спрашиваемый, – я в буфет побежал, говорю Игнутову – «беги к Ивану Васильевичу».
– А Бобков?
– Бобков за билетами бегал.
– Поставьте здесь! – сказала Августа Авдеевна, нажала кнопку, и из стены выскочила столовая доска.
Человек в петлицах обрадовался, покинул поднос, задом откинул портьеру, ногой открыл дверь и вдавился в нее.
– О душе, о душе подумайте, Клюквин! – вдогонку ему крикнул Гавриил Степанович и, повернувшись ко мне, интимно сказал:
– Четыреста двадцать пять. А?
Августа Авдеевна надкусила бутерброд и тихо застучала одним пальцем.
– А может быть, тысячу триста? Мне, право, неловко, но я сейчас не при деньгах, а мне портному платить...
– Вот этот костюм шил? – спросил Гавриил Степанович, указывая на мои штаны.
– Да.
– И сшил-то, шельма, плохо, – заметил Гавриил Степанович, – гоните вы его в шею!
– Но, видите ли...
– У нас, – затрудняясь, сказал Гавриил Степанович, – как-то и прецедентов-то не было, чтобы мы авторам деньги при договоре выдавали, но уж для вас... четыреста двадцать пять!
– Тысячу двести, – бодрее отозвался я, – без них мне не выбраться... трудные обстоятельства...