Перед ее отъездом в семье зашла речь об ученье Антона. Он окончил начальную школу, предстояло перевести его в семилетку и, стало быть, устроить где-нибудь в городе, лучше бы, конечно, у родных. Лидия сразу же предвосхитила угрозу. С самым готовным участием она заохала, что рада бы взять Антошу к себе, да ведь в железнодорожной будке его не поселишь, а какая теснота в комнатенке на городской квартире — Илья Антоныч удостоверился сам.
Премудрость Лидии вполне оценил Матвей. Он, правда помалкивал, думая, как бы своим отказом, не обидеть отца, но все-таки отказать бы ему. Когда отец, размечтавшись, сказал, что ничего бы не могло быть прекраснее, если бы Антон с осени начал учиться в Москве, испуганно вступилась Мавра:
— Куды это, в Москву? Антошу? Да его никогда в жизни и не увидишь!
Матвей подумал, что теперь можно бы согласиться: все равно мать не отпустит своего любимца. Но взглянул на Антона осекся: у парнишки загорелись глаза, едва он услыхал о Москве. Тогда Матвей твердо решил отказать и, уже без колебаний, свалить все на свою жену — она, мол, и его самого через порог дома не пустит, не то что с Антоном.
— Кабы своя квартира, — сказал он. — А то я у жены в это вопросе никакой роли не имею. Куда денешься? Тебе, папаня, меня в Москве и переночевать не пришлось. В смысле жилплощади меня жена только что с кашей не ест.
— Да что же она у тебя така несогласна? — удивилась Мавра.
— Уж какие сами, такие и сани! — прибауткой отделался Матвей.
К разговору о его жене отец вернулся после отъезда Лидии, и случилось это наедине, в той задушевной беседе, о которой не раз вспоминал Матвей, возвращаясь мыслью к своей побывке в Коржиках.
Беседа происходила в воскресенье, тихим днем, на сельском погосте. Веригиным в этот год из-за болезни Ильи Антоныча не привелось всей семьей побывать на кладбище в прошедшую родительскую — ходили только Мавра с Антоном. Отец предложил Матвею пойти вдвоем на могилу деда, и они отправились.
Как только показалась на взлобке белая колокольня, Матвей ясно увидел себя парнем восемнадцати лет, в своей первой городской коломёнковой паре, купленной с отцом в Вязьме. Он тогда впервые испытал удовольствие покрасоваться собою и тогда же узнал еще небывалое чувство — когда полюбится краса другая и словно позабудется своя.
Все случилось вот в этом же перелеске, что и теперь тянулся прямо к небу статными березами, точно строем свежепобеленных столбов. Издавна знакомая Матвею девочка ближней к селу деревушки встретилась на выходе с погоста и нежданно обернулась в его глазах пригожей, крепкой, будто спелое яблоко, красавицей. Уже сменились плачи на родительских могилах песнями, разгоряченными вином. Отходил короткий час за упокой, наступал час долгий за радость. Парни и девушки разбрелись по лесу. Пошли парою и Матвей с Агашей, все дальше уходя от прочих пар, все ближе идучи друг с другом — лес-то теснит! И где же еще примериться душой к душе, где свыкнуться, им, если не в солнечном лесу весенним днем?
Из лесу вышли они, взявшись за руки, но по дороге, на людях держались с чинным отступом друг от друга, заложив руки за спину. Матвей проводил Агашу до ее деревушки, и с этого дня запала в его сердце одна песня и больше не пелась никакая. Только становилась песня все тоскливее. Весенний день отблистал сияньем и померкнул: решившись спросить Агашу, пойдет ли она за него замуж, Матвей услышал признание, что у нее — жених в Ярцеве и скоро быть свадьбе. Он уже знал это по слухам, но страшился и не хотел поверить.
Тем кончилось их расстанное свиданье, — он убежал, не простившись, бродил то по лесу, то по берегу речки и просидел до ночи у пруда над заводью, где с детства любил просиживать часами за уженьем;
— Сломанная моя жизнь, — сказал он себе той ночью, как часто и, пожалуй, чересчур скоропалительно говорится в восемнадцать лет.
Старшие так и решили, разузнав подоплеку Матвеева гореванья, — на молодом, дескать, заживет скоро! Мавра даже посмеялась:
— Чтой-то нынче, сынок, у тебя пара и в праздник на гвозде висит?
— Успеет еще сноситься! — невесело ответил Матвей.
Он мучился своим разочарованием долго и, может быть, поэтому так и ушел холостым в армию.
Теперь, проходя с отцом опушкою перелеска, он нахмурился, перестал разговаривать. Илья Антоныч догадался, каким воспоминаньем затенилось лицо сына, и не мешал его молчанию.
На могиле Веригина-деда все еще приметной оставалась забота о ней недавно навестивших погост Мавры с Антоном: палый лист с насыпи убран, два уже засохших пучка кукушкиных слезок положены на поперечину кованого креста. Это был единственный железный крест среди небрежно рассеянных деревянных, и склепал его когда-то из пруткового железа Илья Антоныч, переклепывал позже Матвей. Нынче ржавчина на кресте из красной стала желтой, а на пересечках побурела, но крест был стоек, и, когда Матвей с силой нажал на его концы, заклепки не подались.
— Еще постоит, если покрасить, — сказал он по-хозяйски.
Отец тоже опробовал все три поперечины.
— Который год собираюсь выкрасить, — отвечал он. — Да разживешься с зимы олифой, а весна пришла — рамы надо освежить оконные, либо в избе гнилу половицу сменишь иль еще чего. Глядишь, извел всю краску. Мертвый-то погодит, а живым не терпится.
Они уселись на насыпи и опять помолчали, следя за воробьями, стайкой перелетавшими с места на место: кое-где еще виднелась раздавленная скорлупа яиц, которые крошат в родительскую на могилах для «птичек божьих». И вдруг Матвей повторил отцовское слово:
— Живым не терпится.
Илья Антоныч искоса глянул на него: о чем бы это он?
Не про птичек же божьих. Но разгадки ждать не пришлось. Неподвижный и будто нарочно безрадушный, сын спросил:
— Не слыхал ничего про Агашу?
— Это про которую? — притворился непонявшим отец. Матвей не ответил. Оставалось говорить начистоту.
— А-а, — словно надоумливаясь, протянул Илья Антоныч. — Агаша-то? Она в нашем колхозе.
— Вернулась? — встрепенулся Матвей.
— Давно уж. По учету работает. Учетчицей в бухгалтерии.
— С мужем?
— С мальчонкой со своим. Не ужилась с мужем. Пил, говорили, много.
Матвей стихнул. Отец решился спросить, не вздумал ли он повидаться с Агашей, но не получил ответа и, повременив, сказал:
— О жизни, вижу, раздумываешь.
— Чего о ней раздумывать? — с неожиданной досадой проворчал Матвей. — Силком не возьмешь. Старое ворочать — только-горя наживать.
Отец не перечил, что прежнего не вернешь, но тогда надо, мол, не менять хорошего на плохое.
— А ты вон бросил первую жену, ушел к новой. Та плачет, а эта на тебе верхом скачет.
— Не все одно тебе, папаня, с первой я живу или еще с которой? — обиженно сказал Матвей, но усмехнулся и тотчас, заглаживая щедрой улыбкой свою досаду, повернул голову к отцу.
— У нас начнешь выбирать — давай квартиру. Нет квартиры — подождешь, когда тебя выберут. И рожа — завидная невеста, если при ней угол. О приданом забыли спрашивать. Было бы где койку поставить.
— В приданое и на деревне хату не схватишь, — возразил отец. — В зятья к кому вползти — это милости просим! Жених нынче дорогой, а бездомный. Крыша ему самая приманка.
— На деревне, выходит, у меня бы давно пацаны бегали. Пара, а то и тройка, — сказал сын.
— Чего ж не перебираешься к нам?
Матвей засмеялся, положил руку на колено старика, легонько и игриво похлопал ею, точно бы хотел назвать отца шутником. Но опять сменилась улыбка угрюмостью, и он заговорил тихо:
— От первой я не ушел бы. Да с парнем ее не было сладу, головорез. Пробовал я с ним добром. Еще хуже. Парню пятнадцати лет не было, а сколько раз из милиции его выручал, из-под ареста. Выслать собирались — на поруки его взял. Он обратно хулиганит. А мать его жалеет. Пальцем не тронь! Ну, либо он, либо я. Выжил он меня из дому.
Матвей остановился, задумавшись. Отец чуял, что ему надо выговориться, может быть впервые, и не шелохнулся.