Тех забот, которыми жил отец, жила деревня, у Матвея не было. Отягчать себя ими он не собирался. Занявшись латаньем дыр отцова хозяйства, он мало кого повидал на деревне. С юных лет памятные сверстники поразъехались, кто постарше — давно обзавелись семьями, с головой окунулись в недосуги. Почти ни с кем не разговорился он сам на сам, а если доводилось покалякать, сейчас же обступят незнакомые и сведут всё к расспросам о том, как живется в столице.
Не раз случалось с ним — вдруг беспричинно сожмется сердце, как бывало в детстве, и все кругом станет мило, и опять, опять придет на ум, что тут твой дом и никуда тебе от него не уйти. Вот рано утром наперегонки завинтились печные дымы над избами; вот нечаянно долетели с далекого поля трескучие выхлопы мотора, будто целая орава ребят начала щелкать орехи; вот на бельевую веревку опустилась сорока и закачалась, поднимая и вздергивая долгоперый хвост, и просокотала в ответ орехам свое горластое трра-та-та-та. И сжалось сердце: мой дом, мой дом!
Дом этот менялся и переменился с той поры, как Матвей его оставил. Он видел перемены не только в молодежи — о переменах не забывали сказать и коржицкие старики. Поворчат, поворчат да прибавят: оно конечно, народ нынче грамотный — без книжек ни одной хаты не осталось. А то обзовут весь колхоз нерадельщиной, расхают за бесхозяйственность, но хватятся, что свои семьи тоже в колхозе, и опять доскажут: оно конечно, при нынешних машинах, да ежели бы еще правильный глаз за скотиной, да порядок с кормами — куда бы против прежнего! Матвей под веселую руку сказал отцу, что подходящее новое название Коржикам будет не иначе как «Оно конечно». И они вместе посмеялись.
Легко было примечать перемены, но незвано-непрошено Матвею лезло в глаза, как отстали Коржики от его жизни в городе, и к радости свидания с родным гнездом прибавлялось чувство превосходства и удовольствия, что сам он ушел далеко вперед. Иногда ему хотелось увести за собой и весь отцовский дом. Но он ясно понимал, что это ему не под силу, что если бы надо-было взять к себе хотя бы только папаню, то и это можно сделать единственно за счет своего завоеванного благополучия. Тогда он видел, что этого благополучия самому еще вовсе недостаточно, и ему-уже хотелось другого: не затягивать свою побывку в отчем доме (пусть как угодно будет он мил), а скорее покинуть Коржики и вернуться в Москву.
Накануне отъезда Матвей с Антоном пошли на пруд удить рыбу. Это были июньские ранние зори. Сквозь береговые заросли ветелок и ольхи пробивалась на водную гладь медно-алая россыпь восхода. Рыболовы выбрали мысок, покрытый молодой, по-весеннему нежесткой осокой. Между мыском и берегом стояла еще чистая от кувшинок заводь, как бы запертая с открытой стороны длинным островком, делившим пруд надвое. Тихий угол пруда Матвей хорошо помнил, да и Антон со своими товарищами знал, что это изысканный притон линей, с весны заходивших сюда нершиться.
Опрокинули на землю ржавую консервную банку с червями, нарытыми Антоном с вечера, выбрали из лоснящегося красно-сизого клубка самых жирных, самых темных, наживили крючки, поплевали на них для-ради удачи, закинули. Выломали ольховые рогатки, подоткнули ими удилища, сели, обняли руками коленки, замерли.
Каждому пришлось по паре удочек, и заброшены они были, как раздвинутая пятерня без большого пальца. Клева не было. Поплавки будто вмерзли в недвижимую, отливающую металлом поверхность воды. Солнце поднималось и переплавляло свою медь в серебро. Глаза обоих братьев держали первое время поплавки, как ружейную мушку, на прицеле, потом стали отрываться от них, сперва на короткий миг, дальше — дольше. Клева все не было.
Вдали, у береговой кромки острова, вынырнула черноголовая птичка, приподнялась над водой, вех лопнула крыльями, отряхнулась, сунулась легкими плавками туда-сюда, точно что-то потеряла, и вновь нырнула, показав острый хвостик. Ярко-светлые круги побежали по воде шире, шире, и первый, медленно теряя яркость, докатился до поплавков и чуточку качнул их.
— Курочка, — с восторгом шепнул Антон, оборачиваясь к брату, и губы побелели у него от волненья.
До сих пор они оба молчали. Матвей испытывал выдержку у мальчика, а у того и язык присох к гортани — так он был поглощен чудесным таинством выжидания клева, только изредка осторожно перекидывая удочку.
— Отгадай, где вынырнет, — сказал Матвей.
— Уйдет! — с видом знатока ответил Антон.
И правда, курочка канула под воду и больше уже не показывалась, уплыв, наверно, за островок. С этого пошел неспешный охотничий разговор, — все равно ведь клева не было, хоть тресни!
Диву даться, как испокон веков старшие охотники расписывают младшим богатства былых добыч и уловов, будь даже былинам без году неделя, а рассказчикам — далеко до Баяна или до вралей. По Матвею выходило, что, когда он начал охотоваться, держалось на островке, что ни год, три-четыре выводка кряковых уток, а ныркам никто не знал и счета. То же и с рыбой. На этой самой заводи налавливал он, еще перед самым призывом в армию, за какие-нибудь полчаса линьков на целую сковороду.
— Подумаешь, сковороду! — совсем неуважительно заметил Антон.
— А ты, поди, ни одного за всю жизнь не вытянул, — поддразнил Матвей.
— Еще как вытянул! — скрывая обиду, гордо возразил брат и долго потом смотрел, не мигая, на проклятые поплавки, пока не набежала слеза и не отлегло от сердца.
— Правда, мне мама говорила, — спросил он, — что ты один раз щуку поймал с меня ростом?
— Давно она говорила?
— Еще когда я был маленький.
— Ну, невелика, значит, была щука, — засмеялся Матвей.
Антон глянул на него недоверчиво и опять немного обиженно.
— Щук я ловил много, — с расстановочкой заговорил Матвей, — и про них никто не рассказывает. А про одну щуку, было дело, рассказывали по всем избам. Это про которую ты спросил. Только как раз эту щуку я и не поймал.
— Не поймал? — прошептал Антон, изумившись.
— Она ушла.
— Самая большая?
— Самая она. Такая большая, каких никто в пруду нашем не видывал… А было так. Поставил я, во-он там, повыше за островом, большой норот. Норот новый, крепкий, сплел его папаня — мастер был он плести норота.
— Когда еще кузнецом был, да?
— Да, тогда. Кузнецы народ ловкий на все руки. Я ведь тоже, кузнец, — улыбнулся Матвей (и ему ответил улыбкой Антон: тоже, дескать, ловкий, а щуку-то как же упустил, ну?).
— Поставил норот с лодки, вечером, по всем правилам. Донный конец шеста воткнул больше чем на полметра — дно там илистое, а верхний оставил чуток повыше кувшинок, чтобы с виду торчок был незаметный. Утром подъехал взглянуть — что попалось. Сразу мне в глаза кинулось, будто шест не так прямо стоит, как я воткнул. Ухватил, начал вытаскивать — тащится тоже будет легче, чем ожидал. Ну, думаю, достался улов кому другому! Воткнут шест наспех! Да нет. Только норот горбом своим показывается из-под воды, вижу, сетка волнуется. Есть кое-что, думаю. И не успел это подумать — ка-ак мою лодчонку под самое днище норотом бах! Насилу я устоял, не перекувырнулся вместе с лодкой — так она подо мной заплясала. Шест я все-таки удержал. Подхватил и норот за обручье. Тяну кверху, а вытянуть никак не дается. Вода бурлит, суденышко мое хлебнуло водицы, огрузнело, ходуном ходит с боку на бок. Понатужился наконец, дернул вверх изо всей силы, вышел норот из воды, почти весь, а выворотить его в лодку не могу — тяжесть, беда! Смотрю — ба-атюшки, что это?!
Из воронки наружу мутный такой хвостище торчит, в две мужичьих ладони, и то об лодку, то по воде — хлясть, хлясть! Аж борта гудят, словно кадушка. Гляжу — на дне норота этаким чептом ворочается щучина, как сажа черная, только ржа по ней полосами — страх! Мордой зеленой уткнулась в один конец, под самую воронку, а с конца напротив, из встречной воронки — хвост: не уместился зверь весь целиком в нороте. Присел я маленько, выпустил шест, обеими руками ухватился за обручья, а сам стараюсь вес свой на другой борт перевалить, чтобы не кувырнуться. Понемногу начал норот валиться, горбом на борт, но еще висит над водой. Осталось, может, перехватить обручья еще разок повыше. Хотел я привстать. И тут спину мою окатило холодом: сеть-то на донце норота в дырьях! А щучья морда — у самой большой дыры! Только я шевельнулся, как норот опрокинулся на меня в лодку и сам я — под ним!.. И вот, милок мой, в ту самую секундочку, как я повалился, точно резанула меня по глазам рыбья черная туша, да слышу вдруг — бултых! Только я ее и видел… Хвостом хлобыстнула по воде, да брызги разлетелись во все стороны на солнышке…