— Постой! — воскликнул завлитчастью и сразу будто выполз из своего костюмчика. — Поздравляю тебя, дорогой мой. Ведь нынче твое рожденье? Правда? И я мог забыть!
Все трое остановились.
— Поздравляю, — сказал художественный руководитель.
— Благодарю, — ответил Пастухов, чуть шевеля гипсовыми губами, и вдруг ухватил протянутые ему руки. — Очень обрадован вашим подарком. Большой сюрприз! Дорого яичко…
Ей-богу, напрасно ты расстраиваешься, — совсем убито проговорил завлитчастью.
— Не липни пластырем, Боренька, — сказал Пастухов и пошел к дверям.
Уже очевидно было ему, что война — удобный предлог отказаться от комедии, принятой театром с большими колебаниями. Пьеса обладала легкостью, которую, ставили Пастухову в упрек. Недостаток этот казался ему достоинством. Ему часто удавалось обрисовать сценический характер одной мимолетной репликой так метко, что исполнителю оставалось только хорошо ее произнести. Актерам нравилось играть его вещи, зрители не скучали на спектаклях, театры привыкли, что каждая вторая его пьеса подолгу делает сборы, — он сам привык к этому. Но и актеры, и театры, и зрители не ждали от него вещей особенно значительных, с героями большими и сильными. Создалось обыкновение относиться к драматургии Пастухова с тою легкостью, которую в ней находили. Это задевало его, но он утешался успехом и тем, что — как он любил повторять — комедия есть высший жанр критики. Он охотно критиковал, это у него получалось. И он не мог изменить того, к чему пристрастился, даже если бы очень хотел: природа есть природа, — он больше писал легкие пьесы.
Пастухов распрощался перед выходом на артистический подъезд. Когда он ехал в театр, у него было намерение вечером повезти к себе на дачу художественного руководителя и — может быть — Бореньку, человека не совсем бесполезного, на чей счет Пастухов как-то пошутил:
— Литчасть в театре, конечно, не аорта, но все же — капиллярный сосуд.
Теперь ему было неприятно, что он собирался этих людей пригласить. Прощаясь, он не сказал им ни слова.
Он сел в автомобиль, чтобы ехать в Комитет по делам искусств.
Его, как в бане, обдал жар раскалившегося на солнцепеке кузова, и он стащил с себя пиджак.
— Заедем в «Националь», я хочу пить, — сказал он шоферу.
Кафе было полно, народа. Открытые окна с шевелящимися тюлевыми занавесками не успевали выхлебывать табачный дым. Официантки вытирали лоснящиеся лица. Кое-кто назвал Пастухова по имени, пока он зигзагами пробирался между стульев. Он только кивнул в ответ.
Перед короткой стойкой толпились люди, подходившие сюда из зала и с улицы через неудобную узкую дверь. Пастухов встал на цыпочки, стараясь разглядеть, что делается за прилавком.
— Лимонад есть? — спросил он, ничего не видя, кроме затылков, и без всякой надежды, что ему ответят.
— Идите к нам, Александр Владимирович!
Пухлый, с коротким торсом человек в белой паре выглядывал из-за спин, теснившихся вокруг столика. Пастухов продвинулся к нему, и ой, закидывая назад голову, как делают низкорослые люди, и пытаясь стать так, чтобы лучше был виден наколотый на грудь орден, поздоровался довольно величаво.
— Мы разжились двумя бутылками нарзана. Сейчас достанем вам стакан.
— Вот, пожалуйста. Я еще не начинал, — сказал молодой человек, протягивая стакан с водой.
— Очень хорошо, — одобрил человек в белой паре. — Вы незнакомы, Александр Владимирович? Художник Рагозин. Станковист. Иван Петрович. Делает кое-что для нашего зала.
— Ну, это только так… — сказал неловко художник.
— Да, да… Сухой кистью, как говорится. Портреты артистов к юбилеям или в этом духе. Для убранства.
— Подработать, — опять будто с неловкостью за себя выговорил Рагозин.
— На бутылку нарзана? — почти подмигнул Пастухов, принимая стакан и рассматривая художника.
Человек в белой паре, выпив воду, начал просушивать лицо отрывистыми прикладываниями платка, точно ощупью проверяя — все ли на месте.
— Очень кстати встретились, Александр Владимирович, — сказал он важно. — Напоминаю ваше обещание выступить у нас на дискуссии.
— На какой?
— Не помните? Даже и тема-то была согласована с вами — о природе комического и прочее. Словом, дискуссия о комедии на советском театре.
Пастухов сощурился, встретив колючие, придвинутые к переносице глаза собеседника. «Знает или не знает?» — подумал он и повернулся к художнику.
— Я отнял у вас стакан. Умрете от жажды — за вас еще отвечать…
— Пейте, сколько хотите, — сказал художник с улыбкой, которая вдруг расширила и без того широкое его лицо.
— Так мы напечатаем ваше участие на пригласительном билете, — сказал человек в белой паре, нажимая на слова, чтобы заставить себя слушать.
Пастухов обвел над его головой взглядом, словно заинтересовавшись, что происходит в окружении.
— Видите ли, я думаю… — проговорил он, и было видно — он действительно придумывал, что бы такое сказать? — Я думаю, эта тема…
— Очень тонкая тема! — сказал собеседник, показывая намерение забежать вперед.
— Где тонко… — остановил его Пастухов. — Сейчас не до тонкостей. Мы перед новыми задачами. Природа комического от нас не уйдет.
— Э-э, а собрать аудиторию? Тут момент тактический. Начнем с комедии, перейдем на более серьезные вещи.
— Карамельки сейчас никого не соблазнят.
— Почему — карамельки? Вы же не карамелька?
Неожиданно ясно почувствовав — «знает!», Пастухов остановил взгляд где-то на касательной к макушке своего визави.
— Искусство не прощает хитростей, — сказал он увесистым тоном и опять обернулся к художнику: — Понимаете меня?
— Конечно, лучше говорить напрямик, что думаешь, — буркнул Рагозин.
Пастухов отдал ему стакан таким жестом, каким вручаются отличия: ему понравился этот малый — крупнолицый, похожий на ахалтекинского коня. Пастухов готов был заключить с ним союз против человека в белой паре, продолжавшего говорить с важностью:
— Вот вы и скажете, Александр Владимирович, о новых задачах театра напрямик. Как раз то, что от вас ожидаем. Но умоляю, умоляю, — он повторил это слово с оттенком предупреждения, — не отказывайтесь. Без вас невозможно… Кстати, что с вашей комедией? Репетируют?
— Я ее снял, — мгновенно ответил Пастухов.
— Сняли? А театр? Театр согласился?
— Что же вы думаете — театр не понимает, какой сейчас момент?
— А Комитет?
Кажется, этот напыженный лилипут был не из очень понятливых. Пастухов заглянул ему в глаза: что, если он ничего не слышал о решении театра? Все равно. На попятную идти было поздно. Пастухов сказал полновесно:
— Я как раз еду в Комитет заявить, чтобы репетиции были прекращены. До свиданья.
Прощаясь с художником, он посмотрел на него насколько мог ласково.
— Вы выставлялись?
— Немного.
— Где же кончали? У кого?
— Учился у Гривнина… а кончить пока не довелось. Рагозин опять, после мгновенной неловкости, широко улыбнулся.
Пастухов чуть-чуть помигал своими легкими веками.
— Пейзажики? — игриво спросил он. Рагозин вдруг помрачнел.
— А что? Пустой жанр?
— Будьте здоровы — сказал Пастухов и пошел к двери, не обращая внимания на встречных, толкавших его в бока.
«Что за противный день», — подумал он, откидываясь на горячем сиденье автомобиля.
— В Комитет? — спросил шофер.
— К черту Комитет! Едем… в парикмахерскую.
2
Александр Владимирович любил гостей. Трудно сказать — почему. Потому ли, чтобы множилась молва о широте его натуры, либо потому, что он был и правда широк по натуре. Свое тщеславие он называл другими именами — гордостью, честолюбием, достоинством. Он даже посмеивался над тщеславием. Его забавлял работавший у него шофер Матвей Веригин, которому нравилось покрасоваться за рулем, хвастнуть машиной и ездой.
Но Веригин своей невинной слабостью доставлял порядочное удовольствие хозяину и преотлично это знал. Трехголосною трубой раздавался сигнал Матвея, точно сел за орган консерваторский профессор Гедике, и прохожие как вкопанные останавливались на перекрестках: что за возвышенную персону катит лимузин, оснащенный такою музыкой? Пастухов только усмехался в нос.