— Я никогда не брошу вас, Карев. А вы должны выкинуть из своей великолепной головы бред о том, что вы не годны для меня и что мне нужны особые экземпляры, какие-то Родионы.

— Это — не бред, — сказал он, покачивая головой.

— Это — глупость, — крикнула Варвара Михайловна. — И трусость, ребячья трусость.

— Невозможно, — улыбнулся Карев, все еще покачивая головой, — вы говорите невозможное. Человек, к несчастью, связан с прошлым. Мы не поступаем сейчас, а неизбежно должны поступать так, как определено нашим прошлым. Каждый шаг наш оставляет следы не только настоящего, но и прошлого. Прошлое и настоящее — одно. В этом смысле времени нет, по крайней мере его нет для одного человека. А вы хотите…

— Я хочу прежде всего, — прервала Никиту Варвара Михайловна, — чтобы вы не говорили со мной так снисходительно и к тому же не выдавали пустяков за философию.

Он встал, мучительно поморщившись, взглянул наверх, откуда горохом сыпалась барабанная дробь. Варвара Михайловна опять взяла его руку и тоже поднялась.

— Я больше не могу. Пойду, — сказал он.

— Я приду к вам, Карев, — быстро проговорила она ему на ухо.

— Хорошо, — ответил он.

— Приду скоро! — добавила она, пожимая руку Никиты.

И тут же громко, весело крикнула:

— И у меня будет от вас ребенок!

На полуфразе оборвалось разящее форте оркестра, и сильный голос Варвары Михайловны прозвенел в тишине сада:

— …от вас ребенок!

Это было так громко, что — кажется — фиолетовые рыбы в аквариуме расслышали неожиданные слова и пошевелили мертвыми спинами.

Все кругом обернулось на Варвару Михайловну.

Она стояла, упершись одной рукой в бедро и показывая стынущую полоску ровных зубов.

Никита быстро вышел.

Он вырвался на улицу и с радостью вдохнул в себя колющую, острую свежесть зари.

Но неожиданный, стремительный поток крови неприятно согрел его с головы до ног, он засунул руки поглубже в карманы и торопливо зашагал.

Ему представилось, что десятки, сотни глаз с укоризной и нелюбовью, даже с ненавистью осматривают его лицо, затылок, помятую, промокшую шляпу, его забрызганное грязью пальто. Ему стало мерзко видеть себя, точно грязь запачкала не одежду его, а все тело.

Утро было обычное. Толстые, укутанные в мохнатые шубы фигуры неповоротливо копошились на трамвайном пути, поспешные удары молота железно сыпались, догоняя и подталкивая эхо, в молочном свете электрических вспышек дрожали и колебались согнутые спины сварщиков рельсов. Раскачиваясь и гудя суетливыми колесиками, бежали вдаль серые платформы рабочих трамваев, и навстречу Никите, наперерез ему, перегоняя и обходя его, спешили люди, кое-как заткнув в рукава курток красные от холода руки, разбрызгивая покоробленными подошвами слякоть тротуаров.

Никита попробовал вглядеться в мелькавшие мимо него лица. Они были сосредоточены на одной какой-то думе, в морщинах их лежала сдержанная суровость, точно эти люди, сжав свое сердце, навсегда признали упрямую неизбежность вот таких городских рассветов — с торопливо бегущими, однотонными фигурами, с железным звоном ударов по рельсам, с дрожащим молочным огнем сварки.

Это был долг, человеческий долг — такие рассветы, когда люди бежали, бежали, чтобы скорее, как можно скорее добежать, включить себя в какую-нибудь крошечную часть озабоченной машины.

Стыд щемил Никиту. Ему было стыдно перед божьим светом, перед зачинающимся днем, перед бегущими людьми. Ему хотелось приобрести с ними сходство, потеряться среди них. Но он чувствовал, что лицо выдает его, что нельзя скрыть истекшей бессмысленной, жалкой ночи.

Он вздохнул свободнее, выйдя на Фонтанку. Походка его изменилась, свет сломал ее, как сламывал, стирал вечернюю, ночную неуловимость и неясность уличных линий.

Город лежал спокойный и большой. Все вокруг было полно смысла. Краски, стены, углы, решетки были подобраны и сделаны расчетливо и разумно. Все размещалось на земле с простором и достоинством. Мир был удобен.

Никита легко сбежал с возвышенности, поднимающейся к Аничкову мосту.

Вдруг сзади его кто-то придержал за локоть:

— Извиняюсь.

Он отдернул локоть и повернулся.

— Извиняюсь, гражданин, — сказал мухрастый человечек, приподнимая картузик, — очень извиняюсь, если обознаюсь.

Желтенькие глаза с сиреневыми мешочками под нижними веками испытующе всматривались в Никиту. Незнакомец, как бы нарочно, быстро заткнул руки в ободранные рукава рыжего пальто.

— Извиняюсь — холодно, не могу протянуть руку Не за подаянием, не. До этого не доведен. Но чтобы пожать, в свою очередь, руку известному и знаменитому Никите Кареву. Насколько убеждаюсь, — не обознался. Извиняюсь — Никита Васильич?

— А вы кто?

— Значит, верно-с… Никите Васильичу — честь, почет, уважение и вообще — фурор. Готов рукоплескать, но холод не допускает.

— Вы знаете меня? Кто вы?

— Называю по имю, отчеству и по фамилье. Так что — знаю-с. Мое фамилье, конечно и обязательно, не так знаменито. Но вам может показаться знакомо. Чупрыков. Мог сохраниться в вашей памяти довольно прочно, скорее, конечно и обязательно, по имю: Витька, Витька Чупрыков.

— Помню, — сухо сказал Никита. — Вы служили у Шерстобитовых?

— Действительно, так. Но впоследствии служил по призванию в геройской Красной Армии. Заметьте: по призванию, а не по призыву. Совершил большие походы, контужен и в демобилизацию уволен инвалидом на сорок процентов. Страдал сознательно и не каюсь: по призванию бороться за правду.

— Как же вы попали сюда… и чего вы хотите от меня?..

— От вас — ничего. Считаю за почет обмен мнением. Ваше фамилье облетело весь город. Читал в афишах и чувствовал. Очень крупно: синфония Никиты Карева под управлением автора. Стоял у дверей и наблюдал за толпою публики. Конечно и обязательно, мое фамилье честного бойца не может идти в сравнение с вашим фамильем. Однако задумываюсь по своей склонности размышлять…

Никита пожал плечами и двинулся с места.

— Мне надо идти.

— Пожалуйста, не могу задерживать. Извиняюсь. Но разрешите проводить. Вы ведь неподалеку?

— А вы откуда знаете?

— Заметил. Привык замечать.

— Вы давно здесь?

— Не очень. Но срок дела не меняет. С утра в искании работы. Был в Саратове, затем в Москве. Искал места, но ничего не достиг, хотя, конечно и обязательно, везде признают, что Чупрыков заслужил весьма беззаветной борьбой в рабочих-крестьянских рядах. Впрочем, сказать правду, достиг: в Саратове платили шесть с полтиной в месяц за сорок процентов контузии, здесь платят десять. На такой баланс, извиняюсь, даже умереть прилично невозможно.

Чупрыков оглядел себя сверху донизу, демонстрируя свою бедность.

— Никакого сальда не остается, чтобы постираться и помыться, — сказал он, ухмыляясь.

Потом он умерил шаг и остановился.

— Извиняюсь, вы ведь, кажется, торопились домой?

— Да откуда вы знаете, где мой дом? — вскрикнул Никита.

Чупрыков приблизился к Кареву и, подергивая сиреневым мешочком под правым глазом, чуть дребезжа хрипотцой, легонько протянул:

— Я много чего знаю, Никита Васильич, уважаемый мой Никита Васильич.

— Вас что, — грубо спросил Карев, — Варвара Михайловна подослала?

— Ну-у, не-ет! — засмеялся Чупрыков. — Хотя мы, конечно и обязательно, с Варюшей, как братья, и я знаю, что она, моя душенька, здесь проживает, в Питере, но я ее пока не видел. У нас с ней вроде перерыва в сношениях, и я понимаю, что другого классу… А про вас я знаю…

— Что знаете? — нетерпеливо поторопил его Никита.

Но Чупрыков неожиданно стал медлить, вытащил из рукавов краснопалые руки, потер их со вкусом, будто готовясь к чему-то чрезвычайно приятному и важному, поправил картузик.

— Про вас я знаю порядочно, — заговорил он с растяжкой. — Про то, как вы ушли, и про то, как вернулись. И про то, как вы там были, там…

Он снова задергал сиреневыми мешочками глаз и куда-то таинственно показал.

— Ну и что же? — зло спросил Никита. — К чему это ваше знание?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: