Потряхивая лоскутами, с высокомерием попирая землю, толпа галахов двигалась вдоль берега, навстречу Родьке. Он начал всматриваться в толпу и понял, что ее объединяло.
Впереди галахов шествовали два существа, разряженные во множество цветных тряпок. Они рдели в красном, и синее, зеленое умещалось на них с желтым, как перья на попугае.
Это были две городские дуры, сестры Катерина и Лизавета Ивановны, не юродивые Христа ради, каких город тоже знавал, а безумицы от роду, женщины причудливой, но незавидной судьбы. Рассудок их был опален огнем богатства (молва считала дур исчадием большого, многославного откупщика с низовьев), весь город звал сестер по имени и отчеству — никак иначе, и они с глубочайшей серьезностью и за чистейшую монету принимали издевательские знаки всеобщего почитания.
Главной во всем была Катерина Ивановна, Лизавета Ивановна неизменно подражала старшей сестре, как тень расхаживала за нею, как тень, приседала в ответ на поклоны насмешников и шутников.
Всю жизнь они прожили на взвозах, под мостками побережных сараев, в подворотнях ночлежек и обжорных рядах базара. Впрочем, нет, — они прожили в пышном миру шелковых одеяний, бисера и аграманта, окруженные шепотом лести, завистью, коварством и обожанием, как живет только безмерно богатая и безмерно счастливая знать.
Ни на секунду, ни на одну секунду сознанья их не коснулось несчастье: так мощно озаряло его блаженство. Они были старухи, седые космы висели у них из-под шляпок, но ни одной морщинки нельзя было разглядеть на их лицах: так заплыла, опухла и проспиртовалась их кожа. Они бранились, как галахи, и благосклонная улыбка не покидала их, когда слюнявые рты выплевывали непотребные слова: так прочно было в них очарование мечты. Любая беспутница вела себя добродетельнее этих убогих творений, и всякий пьяница протянул бы ноги, если бы вздумал перепить Катерину Ивановну с сестрицей. Но когда бы чиноначалие в небесах было отдано в руки какого-нибудь земного судьи, он возложил бы на городских этих дур венец серафимов.
Они шествовали прямо на Родьку, забравшегося под перевернутую лодку. Он даже приподнялся от изумления, завидя два пестрых вороха лохмотьев, завершенных соломенными шляпками в лентах. Он видел впервые Катерину Ивановну с сестрицей и долго не мог признать в них женщин.
С блаженными улыбками идиоток они выступали, взявшись под руку, темно-коричневые от солнечного загара, рыхлые, бесформенные в своем многокрасочном отрепье.
И, обогнув их полукольцом, живым, гогочущим амфитеатром медленно двигалась за ними пьяная, оголтелая толпа поречной голи в страшном пламени мутно-грязного охвостья и рвани. Изредка какой-нибудь галах вырывался из амфитеатра, забегал вперед, изысканно расшаркивался перед дурами и говорил что-нибудь, от чего притихшая голытьба вдруг покатывалась истошным гоготом, на минуту заглушая пыхтенье пароходов.
Катерина Ивановна отвечала галаху жеманным реверансом, и Лизавета Ивановна делала точно такой же реверанс, и они шествовали дальше, и за ними, как за медведями, волочился амфитеатр голытьбы.
— Катерина Ивановна, — орал на весь берег волосатый оборванец, догоняя дур и заглядывая им в ублаженные лица, — дозвольте узнать, почем платили за этот мухобель?
Он дергал Катерину Ивановну за обмызганный подол, еще громогласнее выкрикивал бесстыдные, бессмысленные слова, и толпа взвывала от восторга.
Шествие поравнялось с Родькой. Расфранченные дуры стали взбираться на пригорочек, чтобы обогнуть лежавшие на пути грузы. Несколько галахов кинулись за женщинами, хватая и теребя их подолы.
Тогда, забравшись наверх, стоя на самом яру, вровень с головою толпы и задом к ней, Катерина Ивановна безобразно оголилась. Лизавета Ивановна, как тень, преспокойно повторила движение сестры, и так они простояли некоторое время, под громовой упоенный гогот толпы.
Вдруг на пригорок взбежал волосатый оборванец, игравший роль вожака, и с разбегу пихнул ногой Катерину Ивановну. Она взвизгнула и поползла вниз, стараясь подняться. Но галах кинул на нее Лизавету Ивановну, и обе старухи — неуклюжие, отвратительные — завозились на земле в куче тряпья, беспомощно скатываясь по склону пригорка, а волосатый подталкивал их огромной своей ногою в опорке.
И вот тут Родька выскочил из-под лодки, юркнул сквозь ораву галахов на пригорок и в страшной злобе толкнул обеими руками оборванца. Тот качнулся, почти упал, но успел схватить Родькину руку и потянул его за собою вниз. Толпа окружила их. Родька отбивался, как пойманный хорек. Галах закрутил ему руки за спину и, приподняв одно свое колено, положил поперек него Родьку.
— Давай ремень! — крикнул он, оборачиваясь к толпе.
Тогда Родька запустил зубы в голую коленку галаха и что было мочи сжал челюсти. Оборванец взревел и, ударив Родьку кулаком по затылку, швырнул мальчугана наземь.
И он сидел на земле, окруженный пьяной ратью голи, выплевывая густую, клейкую кровь в отвращении и страхе, точно ему попала в рот какая-то падаль.
Катерина Ивановна, оправившись и распушив на себе помятое тряпье, кокетливо поднесла к Родькиному лицу грязный лоскуточек, предлагая вытереть окровавленный его рот. Но Родька отмахнулся от нее и начал ожесточенно плевать кровью в гоготавших вокруг него босяков…
Бить, бить все это подлое человеческое отребье, расстреливать его не щадя, как расстреливал Родион оголтелую толпу громил на Смурском переулке!
Разве забудешь боль, испытанную в мерзкой схватке с волосатым вожаком галахов? И разве не те же галахи, облаченные в чуйки, сапоги и шапки, помолясь у Петра и Павла, рыскали по городу с гвоздырями и потом мчались по Смурскому переулку, унося свои животы от револьверной пули?
Смурский переулок?..
Мысли Родиона опять принимают обычную свою оболочку, и опять Никита встает перед ним.
Вот он окликнул его по имени, высунувшись из форточки на улицу и глядя пугливыми, беспокойными глазами.
— Там есть один низенький, — торопится он, — мучник, вот бы его хорошенько!
Тогда, слушая его, Родион удивленно подумал: чего это он раздирается? Пошел бы сам, да и вздул своего мучника. Сидит дома, прячется, а туда же — лезет!
И теперь, в холодной темноте ночи, еще непонятнее стало поведение Никиты, и весь его облик еще больше удивил Родиона и стал неприязненно чужд.
Родион вспомнил о Никите еще один раз — это случилось после встречи у фортки, совсем недавно, — когда катился по обрыву на дно оврага, спасаясь от казачьих берданок.
…Толпа собралась на окраине города. Большая, скучная площадь, обнесенная с двух сторон деревянными домишками, была засеяна рябыми горстками людей, как давнее порубище — кустами. И как в ветренный день кусты — раскачивались и трепетали люди, перебегая от одной горстки к другой. Все было живо, рябко и бестолково-радостно, когда вдоль домишек протянулась тонкая цепочка всадников. Они спешились, низенькие лошади их легли на дорогу и укрыли растолстевшими круглыми туловищами своих хозяев, так что из-за седел видны стали только малиновые — уральские — околыши фуражек. Горстки людей на площади скучились в плотную недвижную толпу, и по этой толпе, в самую гущу ее, в рябое месиво людей малиновые околыши, прятавшиеся за туловищами лошадок, дали огонь.
Так от внезапного удара грома шарахается овечье стадо, как ринулась прочь толпа.
Родион, пригнувшись к земле, побежал в сторону оврага и бросился с откоса вниз. Он летел, кувыркаясь, наскакивая на кучи мусора: овраг служил юродскою свалкой. И так как следом за Родионом сыпались комья навоза, грязи и сор, а рядом с ним летели вниз такие же, как он, люди — ему припомнился родной деревенский обрыв с дубовой рощей и голубыми скатами гальки. Припомнилось, как он катался по этим голубым дорогам с товарищами, как вслед за ними неслись оторванные живым падением их тел камни и как смешно вскрикивал от радости Никита — чудной городской барчук, приехавший на деревню, чтобы часами стоять в избе и скрипачить.
Мгновение длилось тогда это воспоминание, и один миг продолжался полет Родиона на дно оврага. Он очутился у бледно-мутного небыстрого ручейка, распространявшего зловоние но всему оврагу. Он приподнялся, и в то же время над головою его — на земле — рухнул новый залп берданок. Он нащупал в кармане револьвер, с которым не расставался с тех пор, как получил его от приятеля-матроса: револьвер был цел. Невысокий человек в каракулевой шапке, с очень дряблой кожей впалых щек, скатившийся в овраг вместе с ним, взял его за руку и произнес настойчиво, как будто поняв его жест: