Судьба его сливалась с судьбой Верта. Верт шел к нему из неподвижности, все так же неподвижен, как в ту ночь. И с каждой изнуряющей долгой секундой расстояние между живым Никитой и мертвым Вертом уменьшалось, и Никита цепенел в ожидании конца.
За всю ночь он запомнил только одно живое восприятие: сторож на площади бросил палку в какого-то заблудшего пса, и палка звонко покатилась по гладким камням мостовой. В этот момент ему захотелось броситься на улицу и обменяться взглядом со сторожем или с собакой — не все ли равно? — лишь бы это был взгляд живого существа. Но бессилие Никиты было слишком велико…
Рано утром он услышал звонок.
Он встрепенулся и пошел открывать дверь.
Перед ним, в волнении и растерянности, стояла женщина, которая вечером впустила его в квартиру.
Прижимая к груди руку, она начала впопыхах:
— Сегодня ночью, господин музыкант…
Но он не дал ей договорить.
— Я знаю, — сказал он спокойно. — Сегодня ночью умерла моя хозяйка.
Женщина отшатнулась от него и прошептала в ужасе:
— Но… чему же вы смеетесь?
— Смеюсь? — удивился Никита. — Простите… разве…
Весь день потом он провел в безмолвных скитаниях по улицам. В сумерки, обессиленный, он опустился на ступеньку подъезда в незнакомом квартале, далеко за старым вокзалом.
Он сидел, опустив голову, пальцы его устало теребили листья сорванной ветки, заостренные плечи выпятились, он сгорбился, и обычно ленивый взгляд его совсем застыл. Почувствовав холод, он хотел встать, опершись локтями на колени, когда в доме, на крыльце которого он сидел, раздался сильный, краткий удар, похожий на выстрел.
Никита вскочил и побежал прочь. Но, сделав несколько шагов, он остановился и повернул назад. Проходя мимо дома и пристально вглядываясь в дощечку с номером над входом, он улыбнулся блуждающей улыбкой, чаще и чаще появлявшейся у него на лице.
Он твердо знал, что наступило для него. Пожары, то предчувствие пожаров, которое когда-то впервые разрушило его самообладание и потом возвращалось вместе с сомнениями, безверием, отчаяньем.
Наутро первое, что сделал Никита, — он развернул газету. В отделе происшествий он прочитал:
«Вчера, в восьмом часу на Uhlandstrasse, 26…»
Он скомкал газету. Стоило ли читать дальше? Дом 26 на Uhlandstrasse — недаром Никита запомнил этот номер! И разве важно то, чтò там случилось, чтό произошло? Убит ли кто-нибудь или кто-нибудь убился?
«Я схожу с ума», — сказал себе Никита.
Он беспомощно огляделся и вслух пробормотал:
— Одно из двух.
Вряд ли он отдавал себе отчет в том, что могло быть это «одно из двух».
Он потер горячею рукой лоб. На ум ему пришел Грэсе, так же случайно, как мог прийти другой какой-нибудь знакомый. Он быстро пошел к нему.
Глава шестая
Так встретил Никита Анну.
Так, вероятно, в тундре потерявший товарищей путник, после бесплодных стараний выбраться к жилью, очнувшись от забытья, находит себя окруженным людьми. Так приготовившийся к смерти больной чувствует, что здоровье возвращается к нему и он может встать и ходить.
Грэсе был из тех людей, которых никогда толком не узнаешь, которых не очень-то хочется знать, но с которыми и без того хорошо и не скучно. В каком-то заброшенном фотографическом ателье, не то на задворках человеческих жилищ, не то на пустопорожнем месте, он учредил свою мастерскую и сосал огрызыши зловонных сигар, распространяя вместе с дымом величайшее философическое спокойствие. Чтобы заработать на хлеб, Грэсе одно время танцевал в шантанах, но сломал ногу, охромел и принялся за основное свое дело: он был живописцем. Ему следовало бы жить в Мюнхене, еще лучше — в Париже. Он ни с чем не соглашался, но удовлетворение его решительно всем, что встречалось в природе, было громадно. Он говорил: «Какая гадость!» И довольство окружало его блаженной туманностью, подобно сигарному дыму.
Он докуривал сигары до конца и, казалось, держал в самых губах ярко-оранжевый пламень горящих табачных листьев.
— Это переходит всякие пределы, даже для нас, немцев, этот Дрезден! Город так чист, что, когда пригреет солнце, хочется полежать на мостовой. Между тем земля дана человеку для того, чтобы можно было бросить окурок. Если бы не эта безвкусная чистота, я выкуривал бы не больше половины сигары.
И он почти проглатывал пышущий жар окурка. Искусство его было странно: оно не шло путем новаторства, не повторяло задов и не было серединой двух этих возможностей. Грэсе ни на что не был похож. Скорее всего, он был сумасшедший. С тех пор как он сломал себе ногу, на его работу нашелся всего один покупатель.
— Сколько вы хотите получить за картину? — спросил он у Грэсе.
— Сто тысяч.
Этот чересчур краткий диалог стал известен всему Дрездену, и Грэсе гордился своей популярностью:
Мир скоро узнает, что у меня есть полотно в сто тысяч. Ко мне начнется паломничество американцев.
Американцы не спешили, а амбаровидное ателье наводнялось чудаками, бездельниками и очень хорошими, но почти всегда несчастными людьми…
— Да, — многозначительно произнес Грэсе, когда Никита рассказал ему о том, чтό он пережил за последние трое суток. — Да. Я понимаю вас, хотя ваши испытания граничат с чем-то трансцендентальным. Да. Нечто серафическое, или… как это? Я, например, читал о Сведенборге[14]… Это случается с людьми повышенной душевной деятельности. Впрочем, не важно. Первое, что необходимо сделать, — повернуть. Круто повернуть в другую сторону.
Грэсе поднял хромую ногу и сделал ею в воздухе неопределенное вращательное движение. Лицо его было серьезно.
— Некоторое фуэте, — поучительно объяснил он. — Нынешнюю ночь вы проведете у меня, с друзьями, настроенными совершенно реально. Я настаиваю на этом, милостивый государь! Да вот сейчас, — вдруг встрепенулся он, заковыляв к выходу…
Дни были осенние, той последней тихой поры, когда в полдень шелково греет солнце, а ночами все кругом стынет в холодном окостенении. Днем еще можно было ходить в легком платье, как летом, и вот это платье — в голубую полоску, чуть короче тех, которые тогда носили, — это платье прежде всего увидал Никита. Оно как будто еще хранило в себе остатки света, впитанного на улице, было ярко, свободно, и следы чуть уловимой небрежности, с какою носят одежду богатые люди, странно украшали его. В первый момент Никита видел только это — в голубую полоску — платье, и речь Анны — торопливая, изорванная коротким частым дыханием — показалась ему звучащей откуда-то из-за стены.
— Фарфор и стекло будет, достала. А ножей и вилок нет, — проговорила Анна, запыхавшись и сбрасывая шляпу.
Она была очень стройна, но движения ее, самый стан и особенно руки были резко угловаты.
— Превосходно, — сказал Грэсе, — будем есть с фарфора руками. Вы ничего не покупали еще? Нет? Вот вам помощник. Он подавлен, и его нужно занять. Погоняйте его за покупками. Знакомьтесь.
— Вы — художник? — спросила Анна, быстро протянув Никите руку и садясь рядом с ним.
— Нет.
— А что же вы делаете?
— Пишу…
— Писатель?
— Нет, я пишу музыку, — внезапно смутившись, ответил Никита и, чтобы преодолеть неловкость, в упор поглядел на девушку.
В ее подбородке и губах мелькало что-то детское, мягкое и округлое, взгляд был ясен и прям, дыхание волновало все ее лицо. Много позже Никита узнал, что порывистость, частота дыхания были так же свойственны ей, как способность ее одним небрежным прикосновением обесценивать вещь. Все ее качества были неотделимы от нее и — казалось — не могли ни в ком повториться.
— Музыкант? Я приду к вам слушать вашу музыку. Хорошо? — сказала она, уверенная, что ее решение обязательно и приятно для Никиты.
Она обернулась к хозяину.
— Я поручу вашему другу купить бананов. Я решила, что главным блюдом у нас будут бананы.
— Конечно. Вместо картошки, — сказал Грэсе, — сытно и недорого.
14
Сведенборг Эммануил (1688–1772) — шведский теософ, занимавшийся исследованиями в области математики, астрономии, минералогии и других наук. С 1745 года впал в мистику, объявив себя «духовидцем». Аллегорическому толкованию Библии посвящена работа Сведенборга «Небесные тайны» (1749–1756).