Был момент, когда Родиону почудилось, что с Шерингом ничего не произошло. Просто собрался очередной пленум, сильно поспорили, и вот, в перерыв, забегали по комнатам знакомые озабоченные люди — прямой, как солдат, Званцев из губздрава, коротышка-секретарь, — не примечая Родиона (Родион — свой), и вот сейчас выйдет Шеринг, кивнет ему, скажет:

— Здорòво! Ты здесь? Как дела? А у нас, видишь, на ночь глядя, — горячка…

Но, войдя с другою горсткой людей в смежную с кухней комнату, Родион почувствовал холодок непривычной растерянности.

Рябой коротыга-секретарь, подергивая носом с красной продавиной от очков, держал около уха телефонную трубку, и все смотрели на него, чего-то напряженно ожидая.

Словно умышленно тихо, он говорил в трубку:

— Выпускающий?.. Ну?.. В стереотипную?.. Неопределенно… Ждем, что скажет Карев. Во всяком случае… одна минута…

Он прикрыл ладонью трубку и сощурился на товарищей. Ему ничего не сказали, он сильно задергал носом и опустил руку:

— Во всяком случае, в газету больше ничего не успеем. Спускайте на машину… Да… Подождите…

Он быстро, как близорукие, выпятил лицо, снова прижмурился, ему ответило безмолвие, и вдруг он еще тише выговорил:

— Оставьте двоих на ручном… Да, наборщиков…

Не договорив, он резким рывком повесил на аппарат трубку и как-то косолапо обернулся: сначала стал лицом к стене, потом медленно отошел от нее, сделав полный оборот.

Тогда Родиону захотелось спрятать глаза, и, не взглянув ни на кого, он вышел…

Матвей Васильич застегивал свой сюртук, один лацкан приходился выше другого, Карев тянул его книзу и во второй раз внушительно досказывал порядок леченья. Опять, как в начале осмотра, он улыбнулся, что должно было означать, что для него Шеринг — обыкновенный больной, что он — Карев — знает, как надо говорить с больными, и что тут ничего нельзя поделать.

— Поправляйтесь, — сказал он, дотрагиваясь до руки Шеринга и пожимая ее на одеяле. И в том, как он пожал руку, предупреждая лишнее движение больного, было что-то сурово-нежное и подчиняющее, — так что Шеринг затеплился ответной улыбкой и вдруг, поднявшись на локоть, спросил беспокойно:

— Вы уходите?

Он тут же опустился на подушку, повел ладонью по лицу, точно стирая с него нечаянное, неподобающее выражение, и проговорил по-деловому:

— Я хотел спросить: у вас есть дети?..

— Есть, — ответил Матвей Васильич, — а у вас?

Словно обдумывая, куда может привести зачем-то начатый разговор, привычно стягивая лоб в морщины, Шеринг сказал:

— У меня сын. Ему восемнадцать лет… И его никогда нет дома, — вдруг зло добавил он.

— Ого, уже — солдат! Но вам не следует разговаривать, не следует. До свидания, до завтра.

Тут Шеринг вновь колыхнулся, незастегнутый рукав рубашки сполз на плечо и обнажил белую руку, дрябло и неуверенно потянувшуюся за Каревым:

— Я хотел сказать… спросить вас…

— Вам нельзя волноваться, — перебил его Карев.

И сразу холодно, неприязненно, преодолевая непонятное отвращение, проговорил Шеринг:

— Что, всегда бывает это дурацкое состояние?.. Это… черт знает что!.. Какой-то… какая-то…

И, совсем зло, выпалил:

— То есть при этой болезни, я спрашиваю?.. Это, конечно, чистейшая физиология…

— Ну да! — спокойно отозвался Карев. — Ведь все-таки сердце, вы понимаете, — сердце, самая жизнь, средоточие. Конечно, всегда. Главное — покой.

— Пожалуйста, — вскрикнул Шеринг, — позовите мне…

Он оборвался и тихо договорил:

— Пусть сюда придет Родион!..

— Хорошо. Главное — покой, — повторил Карев и вышел.

Шеринг лежал неподвижно. Глаза его потухли и неторопливо блуждали по стенкам. Он мог думать о чем угодно, и, может быть, поэтому лицо его не отражало никаких мыслей. Он остановился на толстых корешках немецкого словаря, издавна скучавшего на полке. Корешки были тяжеловесные, прочные, в золотых полосках наверху и внизу, с кожаными наклеечками темно-красного цвета, в золоте букв с четким именем Мейера[2], увесисто повторенным каждым корешком: Мейер, Мейер, Мейер. Эта почтенная немецкая фамилия истратила на себя такое количество позолоты, какого хватило бы на сенаторские, судейские, канцелярские мундиры во всем свете и на протяжении всей человеческой истории. Но по правде, золото должно было заслужить честь увенчания такого имени, как Мейер, потому что все Мейеры делали прекрасное дело, и отец Мейеров делал прекрасное дело, и дядя и дед Мейеров совершали все то же неоспоримо замечательное дело Мейеров. Золото внушительно и бесконечно повторяло: Мейер, Мейер, Мейер; золото переливалось в сплошную рябящую ленту, разрывало тягостную туманность на желтые полосы, прокалывало, пронзало тоскливое ничто светлыми остриями; на этих остриях бесчисленно повторялось какое-то: ер, ейер, ер, ер, потом опять возникал отчетливый золотой ряд: Шер, Шер, Шеринг, Шеринг, Шеринг. Золото поистине должно было заслужить честь украшения такого имени, как Шеринг, потому что все Шеринги делали прекрасное дело, и отец Шеринга бежал от преследований за границу, и сам Шеринг только недавно вернулся в Россию, и его сын, сын Шеринга… Шер, ер, ер… ейер, Мейер, Мейер…

— Что это? Что это? — спросил Шеринг, вздрагивая всем телом.

— Это — я, — робко сказал Родион.

— Это — ты? — прошептал Шеринг.

— Да, — шепотом ответил Родион.

Он стоял, приподняв локти и касаясь пола одними носками, точно готовясь куда-то полететь. Испуг и смятение сделали его похожим на птицу.

— Опять? — снова прошептал Шеринг.

— Что — опять? Я не знаю, я только что вошел…

— Ну?

— Я вошел и… смотрю…

— Уехал? — спросил Шеринг, стараясь бровями показать на дверь.

— Уехал. Воротить? Я ворочу его.

Родион кинулся к двери, не отрывая глаз от Шеринга.

— Постой.

Рядом с простыней и наволочками лицо больного было чуть серовато, и заостренные на висках концы бровей казались чернее обычного.

Вдруг Шеринг вдавил затылок в подушку, руки его необыкновенно удлинились, выгнувшись на локтях как-то по-женски, внутрь. Серое лицо его посеребрилось потом, капли которого росли, увеличивались с неожиданной быстротой.

Родион наклонился к Шерингу, беспомощно растопырив над ним руки, как птица распускает подбитые, негодные крылья. В небывалом, отвратительном страхе он глядел, как сквозь омертвевшую кожу Шеринга проступают булавочные головки пота.

Это продолжалось несколько секунд. Шеринг прерывисто, как после плача, вздохнул и, вцепившись в руку Родиона, зашептал:

— Что такое? Нет, нет! Зачем? Ничего!

Точно извиняясь в чем-то, он силился улыбнуться, и таким жалким, убогим стало его лицо — мокрое, перекошенное болью, что Родион в отчаянии забормотал:

— Ты… Ты не бойся… Понял? Не бойся… Это, брат, так, это всегда… главное — не бойся…

И тут же, застыдившись, нечаянно вспомнив что-то очень важное, перебил самого себя:

— Будь спокоен. Мы все сделаем. Положись. Все как есть. Так что можешь спокойно… Мы…

Шеринг бессмысленно, стеклянно глядел на Родиона, губы его шевелились. Родион припал к нему, коснувшись ухом холодного, влажного кончика носа.

— Позови…

— Кого?

— Сына… — выдохнул Шеринг.

Потом он неожиданно громко воскликнул:

— Не мо-жет быть!.. — и странно застыл…

Когда Матвей Васильич вернулся домой и переступил через порог передней, в него впился острый, продолжительный телефонный звонок. Не раздеваясь, прямо от двери, он подошел к телефону.

— Слушаю, — сказал он. Брови его лениво приподнялись, он пощупал свои карманы, отыскивая портсигар.

— Опять?.. Но ведь машина ушла… Другую?

Он снял шляпу, кинул ее в кресло и, приподняв плечи, сгорбившись, ответил:

— Ну что же делать… Хорошо.

Он прошел в гостиную. Здесь было пусто, оранжевая лампочка лениво освещала один угол комнаты, следы многолюдной и шумной бестолочи были видны повсюду: скученные кресла, закатанный в трубку ковер, окурки на полу возле камина, раскиданные по роялю листы нот. Со скукой оглядевшись, Матвей Васильич вернулся в переднюю, прошел коридором. Около столовой он остановился, приоткрыл дверь. Там все еще торчали засидевшиеся сонные, размякшие гости, допивая подонки разнокалиберных бутылок. Софья Андреевна увещевала пусторотого человека в смокинге, он не хотел слушать, щерил черные корешки зубов, пьяно твердил: «Гевалт, гевалт!»

вернуться

2

Он остановился на толстых корешках немецкого словаря… с четким именем Мейера… — Словарь Мейера — энциклопедический словарь, неоднократно переиздававшийся в Германии в конце XIX — начале XX века.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: