По наружности Юлий Алексеевич был в то время довольно полным и казался еще полнее, благодаря его маленькому росту. Фигурой он напоминал Герцена на памятнике в Ницце. Лицо было тоже несколько велико по росту, но освещалось оно умными иногда печальными глазами. Волосы были в то время каштановые, без малейшей седины. Голос был резкий, напоминающий коростеля. Ум несколько скептический, по-бунински горестный, но объективный. Математик по образованию, он обладал тем, чем редко обладают общественные деятели — это широтой ума и ясностью мысли. Он умел быстро ориентироваться в самых запутанных вопросах, конечно, отвлеченного характера.
Общественная деятельность, журнал, газетная работа — все это было как бы служение долгу, но тяга душевная у него была к литературе. Я думаю, что мало найдется русских, кто бы так хорошо знал всю русскую литературу. […] Он обладал необыкновенно правильным литературным чутьем. Сам никогда ничего не писавший из художественных вещей, он превосходно разбирался во всех вопросах, касавшихся сферы этого творчества. Это свойство его ценили и понимали все знавшие его писатели, а потому он был бессменным председателем «Старой Среды», так же и председателем «Молодой Среды». Был он и председателем вторичной комиссии в Литературно-Художественном кружке, а в последние годы он был одним из редакторов в «Книгоиздательстве Писателей в Москве».
В нем было редкое сочетание пессимистически настроенного ума с необыкновенно жизнерадостной натурой. Он был добр, умел возбуждать к себе добрые чувства людей. К нему шли за советом, за помощью, с просьбой выручить из беды. […] В практической жизни он был до странности беспомощен. […] Он стал редактировать вместе с др. Михайловым педагогический журнал, потому что ему было вместе с жалованием предложена квартира с отоплением, освещением, и полный пансион. […] Юлий Алексеевич был барин, да именно барин. […] Делаю потому, что хочу, что считаю нужным. […]
27 ок./9 ноября.
[…] Ян все еще ничего не знает, хотя удивляется, что он (Юлий Алексеевич. — М. Г.) нам ничего не пишет. […]
[Следующие записи Бунина сделаны на вырванных из тетради листах, впечатление такое, что они остались в первоначальном виде и переписаны не были.]
27 Окт. — 9 Ноября 1921 г.
Все дни, как и раньше часто и особенно эти последн. проклятые годы, м. б., уже погубившие меня, — мучения, порою отчаяние — бесплодные поиски в воображении, попытки выдумать рассказ, — хотя зачем это? — и попытки пренебречь этим, а сделать что-то новое, давным-давно желанное и ни на что не хватает смелости, что-ли, умения, силы (а м. б. и законных художеств. оснований?) — начать книгу, о которой мечтал Флобер, «Книгу ни о чем», без всякой внешней связи где бы излить свою душу, рассказать свою жизнь, то что довелось видеть в этом мире, чувствовать, думать, любить, ненавидеть. Дни все чудесные, солнечные, хотя уже оч. холодные, куда-то зовущие, а все сижу безвыходно дома. 17-го ноября (н. ст.) — мой вечер (с целью заработка) у Цетлиных, необходимо читать что-нибудь новое, а что? Решаюсь в крайности «Емелю» и «Безумн. художника». Нынче неожиданно начал «Косцов», хотя, пописав, после обеда, вдруг опять потух, опять показалось, что и это ничтожно, слабо, что не скажешь того, что чувствуешь, и выйдет патока да еще не в меру интимная, что уже спета моя песенка. Утешаю себя только тем, что и прежде это бывало, особенно перед «Госп[одином] из С. Фр[анциско]», хотя можно-ли сравнить мои теперешн. силы, и душевн. и физич. с силами того времени? Разве та теперь свежесть чувств, волнений! Как я страшно притупился, постарел даже с Одессы, с первой нашей осени у Буковецкого! Сколько я мог пить почти безнаказанно по вечерам (с ним и с Петром [П. А. Нилус. — М. Г.]), как вино переполняло, раскрывало душу, как говорилось, как все восхищало — и дружба, и осень, и обстановка чудесного дома!
[…] Вышел пройтись, внезапно зашел в кинематограф. Опять бандиты, похищение ребенка, погоня, бешенство автомобиля, несущийся и нарастающий поезд. Потом «Три мушк[етера]», король, королева… Публика задыхается от восторга, глядя на все это (королевское, знатное) — нет, никакие революции никогда не истребят этого! Возвращался почти бегом от холода — на синем небе луна точно 3/4 маски с мертвого, белая, светящаяся, совсем почти лежащая на левое плечо.
[Из записей Веры Николаевны:]
4/17 ноября.
Сегодня вечер. Ян прочел мне то, что решил читать: 1) «Безумный художник». 2) Сказка «Как Емеля на печи к царю ездил», 3) «Косцы».
5/18 ноября.
Народу было много. Он имел большой успех. Все слушали с вниманием; Даже М. С. [Цетлина. — М. Г.] осталась довольна, она, видимо, не ожидала такого успеха. […] было всего 200 человек, часть была безбилетных.
Сказка вызвала гомерический хохот. А во время чтения «Косцов» многие плакали. […]
25 н./8 дек.
[…] Мережковские устраивают вечер с какой-то маленькой танцовщицей, которая будет исполнять египетские танцы. Дм. С. будет читать «Тайна трех», З. Н. — стихи. […]
27 н./10 декабря.
[…] Я поняла одну черту З. Н. Она до крайности самолюбива. Из этой черты вытекает ее подчас резкое отношение к Дм. С. […]
У Мережковских говорили еще о бессмертии. Они все верят в индивидуальное бессмертие, в воскресение. Вечно будешь с теми, кого любишь. […]
[Вторая рукописная запись Ивана Алексеевича:]
28 ноября.
В тысячный раз пришло в голову: да, да, все это только комедия — большевицкие деяния. Ни разу за все четыре года не потрудились даже видимости сделать серьезности — все с такой цинической топорностью, которая совершенно неправдоподобна […]
[Записи Веры Николаевны:]
30н./13 декабря.
[…] Встретила на улице А. Она получила письмо от Щепкиной-Куперник. Татьяна Львовна очень довольна, сидит за своим столом. Перевела две пьесы, которые будут ставить в каком-то театре. Она счастлива, что не в эмиграции […] Одно желание у нее — это признание Европой Советской России. […]
7/20 декабря.
Ян из газеты узнал о смерти Юлия Алексеевича. […] После завтрака он пошел отдохнуть, развернул газету и прочел, как он потом рассказывал, «Концерт Юл. Бунина». Перечел, секунду подумал, и решил, что концерт в пользу Юл. Бунина. Подумал: кто такой Юл. Бунин? Наконец, понял то, чего он так боялся. Сильно вскрикнул. Стал ходить по комнате и говорить: «зачем уехал, если бы я там был, то спас бы его».
[…] Он говорит, что не хочет знать подробностей. Он сразу же похудел. Дома сидеть не может. Побежал к Ландау. Я его не оставляю. Старается все говорить о постороннем. Разнеслось. Заходили Мережковские. З. Н. была очень нежна. Ян очень растерян. […] Он говорил вечером, что вся его жизнь кончилась: ни писать, ни вообще что-либо делать он уже не будет в состоянии.
9/22 декабря.
Некролог в «Общем Деле» Потресова-Яблоновского. Написан хорошо, умно, с большим чувством к Юлию Алексеевичу. […] Он хорошо сказал, что деятельность Ю. А. есть деревья, за которыми не видно было его самого. […] Упомянул об исключительной любви и дружбе его к Яну. Но не развил, скольким ему обязан Ян. […] эти вечные разговоры, обсуждение всего, что появлялось в литературе и в общественной жизни, с самых ранних лет принесли Яну большую пользу. Помогли не надорвать таланта. С юности ему указывалось, что действительно хорошо, а что от лукавого. […]
12/25 декабря.
[…] Елизавета Маврикиевна тайная и единственная любовь Юлия Алексеевича. Он полюбил ее, когда был еще студентом. Она уже была замужем и имела дочь, поэтому считала невозможным разрушить семью. Но всю жизнь они любили друг друга. Юлий Алексеевич втайне держал свои к ней отношения, даже меня с ней не познакомил, а видался с ней чуть ли не ежедневно. Ян говорит, что она благородная, деликатная маленькая женщина, идеалистка. […]