2 августа.
Сорин был недолго, т. к. он ежедневно ездит в два часа на этюды. […] Он рассказывал, что когда жил в Арзамасе, Горький говорил ему: «Вот поезжайте с Катей в Нижний и купите ей шелку на платье, такого, чтобы шуршал, люблю шуршащие юбки».
Галя верно заметила, что Сорин причесывается под Гоголя. […]
А дома нас ждали гости — Рахманиновы, приехавшие на неделю сюда в своей машине. Он был в отличном сером костюме и новой шляпе. […] У нее синематографический аппарат, — снимала. […]
В Рахманинове чувствуется порода и та простота, что была присуща нашим барам. […] Говорили о черепах: длинноголовые — это высшая раса, большинство военноначальников, царей, Петр Вел., Романовы до Александра III и Николая II. […]
Опять Рахманинов говорил, чтобы Ян писал о Чехове. Возмущался Цетлиным: «Теперь модно поругивать Чехова».
3 августа.
Только что вернулись из Канн. Давно не проводили мы лунного вечера на берегу моря. Ян сказал: «Мы ужинали, как босяки, под лодкой». […] Я долго разговаривала с М. Ал. […] Говорили о Дурново, кот. за полгода до войны подал государю записку, где предсказал все, что случилось. […] Подъехали Рахманиновы, он, как всегда, прост, мил и благостен. […] С. В. много говорил о Шаляпине. У него голоса нет, успех падает, он и сам понимает, что пора на покой, да М. В. не дает разрешения. Рассказывал, как Шаляпин роли придумывал. Нужно играть Олоферна — он об Олоферне ничего не знает — ему Савва Мамонтов говорит: нужно, точно с фрески сошел. Шаляпин ухватил и стал вести роль с угловатыми движениями. Газеты упомянули о фресках, а вскоре и он сам стал везде рассказывать, что Олоферна он придумал изображать, «как фреску». Нужно ему было готовить речь Сальери, а он и понятия не имеет, что за человек, какой грим. Врубель на листе почтовой бумаги нарисовал Сальери, и Шаляпин так и стал гримироваться. Гримировался он изумительно, по пути к Грозному он был Листом. Как это он делал, не объяснил. Много с ним возился Ключевский. Заставить его читать бывало трудно. Так Чехова и не прочел!
— А гармонию он знал? — спросил М. Ал.
— Какое там гармонию! Он и из оперы-то знает всегда только свою партию. […]
Таня сказала мне, что Шаляпин трудный человек, более трудного, даже тяжелого, она не знает. […]
5 августа.
[…] Попробую записать то, что слышала сегодня у Алданова за завтраком. […]
Рахманинов рассказывал о Толстом, который жестоко обошелся с ним. «Это тяжелое воспоминание. Было это в 1900 году. В Петербурге года 3 перед тем исполнялась моя симфония, которая провалилась. Я потерял в себя веру, не работал, много пил. Вот, общие знакомые рассказали Толстому о моем положении и просили ободрить меня. Был вечер, мы приехали с Шаляпиным, — тогда я всегда ему аккомпанировал. Забыл, что он пел первое, вторая вещь была Грига, а третья — моя, на скверные слова Апухтина „Судьба“, написанные под впечатлением 5 Бетховенской симфонии, что и могло соблазнить музыканта. Шаляпин пел тогда изумительно, 15 человек присутствующих захлопали. Я сразу заметил, что Толстой нахмурился и, глядя на него, и другие затихли. Я, конечно, понял, что ему не понравилось и стал от него убегать, надеясь уклониться от разговора. Но он меня словил, и стал бранить, сказал, что не понравилось, прескверные слова. Стал упрекать за повторяющийся лейтмотив. Я сказал, что это мотив Бетховена. Он обрушился на Бетховена. А Софья Андреевна, видя, что он горячо о чем-то говорит, все сзади подходила и говорила: „Л. Н. вредно волноваться, не спорьте с ним“. А какой шор, когда он ругается! Потом, в конце вечера, он подошел ко мне и сказал: „Вы не обижайтесь на меня. Я старик, а вы — молодой человек“. Тут я ответил ему даже грубо: „Что ж обижаться мне, если Вы и Бетховена не признаете“. — Он мне сказал, что работает ежедневно от 7 до 12 ч. дня. „Иначе нельзя. Да и не думайте, что мне всегда это приятно, иногда очень не нравится, и трудно писать“. Я, конечно, больше ни разу не был у него, хотя С. А. и звала. Темирязев тоже говорил, что он спорил с ним по физиологии растений, хотя в этом ничего не понимал. Вообще, когда он говорил, то никого не слушал». […]
Ян старался оправдать Л. Н. Сергей Вас. до сих пор задет.
6 августа.
Продолжаю запись вчерашнюю: Рахманинов передавал слова Толстого о толстовцах: «Это все равно, что ключи в кольце, они кажутся надетыми, а приглядишься, видишь, что им еще один оборот сделать надо, чтобы быть, где я». — Я так больше и не был у Толстого, а теперь побежал бы. Очень он меня тогда огорчил. А утешил Чехов, сказав, что, может быть, просто у Толстого в этот день было несварение желудка, вот он и кинулся.
Вишневский рассказывал, что после первого представления «Дяди Вани» все поехали к Чехову. В театре был Толстой. Вдруг во время ужина, входит Толстой и, здороваясь с ним, говорит: «А зачем вы за чужой женой ухаживаете? Нехорошо!» — Ян замечает, что Вишневский не прочь прилгать.
Шаляпин, когда ехал к Толстому, очень волновался, хотя почти ничего не читал. — Мы приехали вместе, — рассказывает Рахманинов, — Л. Н. сидит на площадке лестницы, а Шаляпин, расставив руки, неожиданно говорит: «Христос Воскресе!» — Толстой приподнимается и холодно, со словами «Мое почтение» пожимает ему руку.
М. Ал. [Алданов. — М. Г.] передавал, что Шаляпин очень высокого мнения о Рахманинове. Рахманинов имел, конечно, большое влияние на Шаляпина, прежде всего своей необыкновенно большой музыкальной культурой и общим развитием.
Говорит Рахманинов очень тихо, глухо. Слушать приходится с большим напряжением. […]
7 августа.
Вчера все утро ушло на Сорина. Приезжал смотреть, где писать Галю. […]
Мы все восхищались М. А. [Алдановым. — М. Г.], что он не боится расспрашивать о том, что нужно ему для романа. На обеде у Сорина он расспрашивал его об освещении, какое могло быть в Юсуповском дворце в марте около шести вечера, о дворце, подробностях его украшений. — Он признавался опять, что самое для него трудное — описывать, а разговоры — очень легко. […].
8 августа.
[…] Вчера он [Алданов. — М. Г.] вспоминал свою эвакуацию, Толстых [А. Н. Толстого. — М. Г.] […] Вот однажды Толстой говорит: — Давай издавать журнал! — Как? Да кто покупать будет? Откуда деньги? — Достанем. Редакторами будем мы, пригласим Чайковского, Львова. […] И представьте, так и вышло. […] С первого номера начались «хождения по мукам». […] Там в редакции мы с вами в первый раз встретились после Одессы, Иван Алексеевич. Вы приехали с Толстым, мы все встали. Ведь вам тоже предлагали быть редактором, но вы отказались. Почему? — Да так, видел, что ничего сделать нового не могу, вот и отказался. — А знаете, Толстой всегда о вас хорошо говорил, он ценил вас. […]
11 августа.
[…] Была у Мережковских. Фильма подвигается. […] Они составляют фильму по Пушкину, либретто по А. К. Толстому, перечитывают романы, исторические документы. […] — Я придумал встречу Бориса с Самозванцем, это для кинематографа очень эффектно. — А разве это было? — спросила я. — Конечно, нет, но можно придумать, что Дмитрия взяли в плен и тогда они виделись с Борисом. — А как же он спасся? — Бежал. […]
16 августа.
[…] Сорин сказал, что он последний ученик Репина. Вообще, он рассказывает о себе много и все время втолковывает, что он знаменит и замечательный человек. […]
Вспоминаю, как Стеллецкий рассказывал, что Дягилев предлагал ему писать декорации и костюмы для балета из жизни Христа. Он отказался, сказав: во-первых, я дворянин, во-вторых, я русский дворянин, а в-третьих, я православный русский дворянин. Вы на смертном одре вспомните мои слова. — Стеллецкий рекомендовал Гончарову и она даже набросала эскиз иконостаса, при чем перепутала места Богоматери и Спасителя. Должны были танцовать без музыки, на двойном полу, чтобы отдавались звуки ног. Для антрактов Стравинский должен был написать хоралы.