24 февраля.

[…] Получила на днях письмо от Манухиной, очень хорошее, и от «Lopatin». […] в нем она прислала письмо Каллаш к ней.

Все письма длинные — вот 3 русские женщины, чисто русские души, все души религиозные и напряженно верующие — какие они разные!

Культурность иумственно-духовное напряжение Манухиной, воспитанное десятилетним чтением католических книг, серьезное отношение к себе, к своей работе. […] Писание для нее — служение в меру сил. Страстность, блеск, беспорядочность, безудержность Каллаш, издевающейся надо всем и над всеми, начиная с себя самой, какая-то религиозная одержимость. И, наконец, взволнованное чувство Бога Лопатэн, ее художественность в религии, богатство религиозного восприятия и, в то же время, не меньше, чем у Каллаш, страстность ко всем — и друзьям, и врагам. Но, если у нее есть тонкий юмор, то у Каллаш — сатира, порой довольно грубая, порой блестящая.

Все три писательницы, все три любят литературу, но по-разному. […]

24 февраля.

[…] стали говорить о Толстом [А. Н. Толстой. — М. Г.], и тут обнаружилось, что и Фондаминский и полковник считают его необыкновенно интересным человеком и И. И. сказал, что его личность несравнима с личностями Зайцева, Куприна, Шмелева. Меня это удивляет, неужели если человек буфонит, смешит, то, значит, личность его выше? […] Ведь Толстой очень однообразен — рассказы о действии желудка с подробностями, утаскивание золотых перьев с шуточками, переход на «ты», якобы в пьяном виде, съедание какого-нибудь блюда, предназначенного для всех. Действительно, все это он делал талантливо, но и только. Но почти никого он не умеет представлять и, конечно, он как писатель несравненно выше, чем как рассказчик, как собеседник. […] Но у него был шарм, комичность фигуры, и то, что он себе сказал, что ему все дозволено, а это очень ошарашивает людей. […]

8 марта.

[…] Вчера приехали Степуны. […] Он так чудесно говорит, каждому отдает чуточку внимания, каждому отвечает. […] Конечно, о Гитлере — «метафизический парикмахер». […] И как с ним легко касаться всяких тем, сразу все схватит, перевернет и подаст так, как редко кто. […]

Из всего, что мы узнали от Степуна:

Гитлер является оплотом мелкой буржуазии, маленьких чиновников, ремесленников, деклассированных офицеров, людей свободных профессий, вроде массажистов. […] Гитлер человек глупый, но такой, что всегда, даже за бритьем, только думает «о своем». Окружение выше его. У молодежи явилась тяга в деревню. […] Уже несколько профессоров-евреев лишились места. […]

Положение наше денежное очень плохо. Слава, Богу, до 7 апреля заплачено Жозефу. […]

10 марта.

Сию минуту письмо от Мити [Дм. Н. Муромцев. — М. Г.] — скончался папа.

Я не подозревала, что это будет так тяжело. […] Папа сам надписал конверт мне, в котором должно быть извещение об его смерти, и просил сделать это немедленно.

13 марта.

Сказала вчера Яну. Он очень был трогателен. Много говорили. Сегодня я сказала Гале с Леней. […]

Письмо от Павлика [П. А. Муромцев. — М. Г.]. […] «Теперь таковы условия жизни, что уход в 80 лет, быть может, является освобождением от слишком тяжелых цепей и многие из окружающих с завистью поглядывали на труп. Современная жизнь не влечет, и уход из нее, б. м. — освобождение от очень и очень тяжелых уз». И кончает: «Никто, как Бог, а пока будем тянуть лямку».

20 марта.

[…] Приехал Олейников. […] Познакомили его со Степунами и Фондаминскими. […]

31 марта.

Вечером к нам пришли И. И. [Фондаминский. — М. Г.] и Степун. […] Затем разговор перешел на серьезные темы.

И. И.: Теперь хотят распространить власть до самого дна души, а если человек этому не поддается, ему говорят: «не существуй!» Так у большевиков добивают всех, кто не с ними, так, в меньшей мере, и у фашистов. […] в Германии нельзя быть нейтральным. У них то же, что у большевиков — «кто не с нами, тот против нас». […]

Степун: […] все совершилось без всякого сопротивления, ведь в России все же сопротивлялись.

Ян: А кто мог сопротивляться?

Степун: Социал-демократы. […]

Потом И. И. говорил, что у него одна надежда, что Франция, Англия и Америка поумнеют и, так сказать, сохранят «свободы». […]

Ян: А скажите, — обратился он к Степуну, который в этот момент с большим аппетитом ел свое любимое пирожное, которое тут называется «макаронами»: — а скажите, чем можно объяснить антисемитизм у немцев? Ну, у хохлов понятно: они любят лежать, коряки драть, а «жид» работает.

Степун, проглотив лакомый кусок, с радостной готовностью стал говорить, сначала сидя, затем встал, потом зашагал: — Нет, тут другая причина, немцы работать умеют не хуже евреев. Антисемитизм развивался у них в разных кругах по разным причинам. Так, в ученых кругах он связан с противо-марксизмом. Среди евреев много ученых этого направления, т. ч. в Германии имеется научный антисемитизм. Ведь социализм с юдаизмом имеют одну и ту же цель — оба хотят осчастливить всех людей. […] Большой антисемитизм в армии. […] Меньше всего антисемитизма в биржевых, торговых кругах. […]

18 апреля.

[…] То, чего я больше всего боялась, случилось — Павлик [брат В. Н. — М. Г.] заболел психически. […] Нашим не сказала. […] Такого дня я, кажется, никогда не переживала. […] Тяжело до боли. Хочется кричать!

24 апреля.

Я в ужасном состоянии. Ничего не могу делать. Работоспособность упала до минимума. […]

19 мая.

[…] Вчера ровно месяц моих невыносимых мучений за Павлика. Это даже грех. […] сознавать, что страдает самый близкий тебе человек, которому ты почти ничем не можешь помочь, это иногда мне кажется сверх моих сил. […] Мой грех и Павлик. Я чувствую, что должна была сделать в жизни — посвятить себя ему. Ведь его душа была в моих руках, ведь я, вероятно, могла бы удержать его от всего дурного, если бы всецело отдала ему себя. […] А Ян и без меня прожил бы отлично […]

Ян на днях сказал мне: — Я пока внизу, тысячу раз подумаю о тебе. Тысячи мыслей прорежут мой ум. — Он, конечно, говорил правду. Но я ему нужна лишь чем-то одним. И понятно, он, собственно, весь в творчестве, т. е. сам в себе. […]

Один Ян все же прибежал, заглянул ко мне. Из него истекает ко мне нежность большая, но безмолвная и всегда убегающая. […]

26 мая.

Кризис полный, даже нет чернил — буквально на донышке, да и полтинночки у меня на донышке. […]

27 мая.

Потушила свет вчера ровно в полночь и скоро заснула. Сквозь сон — шаги, затем кто-то крадется. Оказалось — Ян, пришел проститься. Я обрадовалась. Он рассказал содержание фильмы, которую так расхвалили […]

Проснулась рано. Ян встал раздраженный. […] он в ужасе от своего писания — был в каком-то припадке тихого отчаяния. Он переутомился. Безденежье. Однообразие. Неврастения. […]

Ян восхищается, как умирал Толстой, как он все хотел понять смерть, а мне это желание кажется беспомощным. И, если что потрясает, так это именно его слабость, беспомощность всех этих действий и поступков.

[Запись Бунина, уехавшего в Париж:]

8. VI. 33.

7 вечера, подъезжаю к Марселю. Горы голые, мелового цвета, ужасные предместья. Мост, под ним улица, трамвай… Рабочие улицы, ужас существования в них. Всякие депо, шлак… Еще жарко, сухо. Зажженные алым глянцем стекла в домах на горе. Вдали Notre Dame de la Garde… К какому-нибудь рассказу: больной подъезжает к большому городу.

[Запись Бунина:]


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: