И уже плачет она, бьется — в капкане, возле которого лежало так много сладких привад.
Несколько слов английскому писателю*
Уэллс рассказывает по воскресеньям о своем сентябрьском путешествии в Россию. Вот суть его рассказов (курсив мой):
— Я провел в России 15 дней, был в Петербурге, живя у своего приятеля Горького, был в Москве, всюду свободно разгуливал, видел почти все, что хотел… Русская действительность необыкновенно жестока и ужасна… Огромный, ужасающий, небывалый в мире и непоправимый развал… Великая держава погибла, благодаря шестилетней войне, своей внутренней гнилости и империализму… Среди всеобщей дезорганизации власть взяло правительство, ныне единственно возможное в России… Ценой многих расстрелов, оно подавило грабежи и разбои, установило своего рода порядок… Социальный и экономический строй прежней России, столь схожий с европейским, развалился — и это грозное предостережение всей Европе…
— Развал этот очевиднее всего в Петербурге. Его дворцы теперь пусты или странно полны пишущими машинками новой власти, борющейся с голодом и иностранными завоевателями. Из всех несметных магазинов осталось с полдюжины лавок, среди них посудная и цветочная. Удивительно! В городе, где почти все умирают с голоду, все оборваны и в грязи, я мог купить за 5.000 руб. букет крупных хризантем…
— Для осуществления государственного контроля и помехи спекулянтам закрыты и все рынки. Пустота придает городу нелепый вид, редкие прохожие в лохмотьях всегда торопятся, всегда с какими-то узлами, точно убегают куда-то. Мостовая в глубоких ямах, их ломают и растаскивают, равно как и деревянные дома…
— Советская статистика, очень откровенная и правдивая, говорит, что смертность среди остатков голодающего и страшно подавленного петербургского населения увеличилась почти вчетверо, рождаемость очень пала…
— В узлах прохожих — пайки или предметы торговли, обмена на продовольствие, хотя всякая торговля считается в России спекуляцией и со спекулянтами там разговор короткий — расстрел…
— Каждая станция — тоже толкучка, где торгуют продовольствием крестьяне, имеющие вид сытый. Они не против советской власти, они лишь истребляют иногда реквизиционные отряды, но это не восстания, — ничего подобного нет… Все прочие классы в большой нужде. Много лишь чаю, папирос и особенно спичек (и прекрасных). Но нет ни простынь, ни вилок, ни ложек, — ничего для домашнего обихода. Лекарств тоже нет. Нет даже бутылки для горячей воды, чтобы положить в постель…
— Всякий маленький недуг вырастает в серьезную болезнь. Почти все имеют хворый вид. Веселый, жизнерадостный человек — редкость… Операций делать почти нельзя…
— На собрании писателей Амфитеатров обратился ко мне с длинной и горькой речью. Он хотел, чтобы все сняли пиджаки и показали то рубище, что под ними… Все в этом разрушенном городе ужасающе голодают и мерзнут. Прошлой зимой во многих домах было ниже нуля, санитарные трубы замерзли! лопнули, — вы понимаете последствия. Все сбивались в одну комнату, коротая время за чаем, в полутьме…
— Железные дороги почти не действуют. Но, если бы и действовали, все равно был бы голод, — Врангель захватил продовольствие на юге… Во всех бедствиях виновны не большевики. Они не разрушали России ни силой ни коварством. Нездоровый строй сам себя разрушил…
— Не коммунизм, а капитализм выстроил эти огромные, невозможные города. Обанкротившуюся империю загнал в шестилетнюю войну не коммунизм, а европейский империализм, ввергнувший Россию в целый ряд субсидированных нападений, нашествий и восстаний… Керенский не сумел заключить мира с Германией — и русский фронт покатился назад, домой…
— Искусство, литература, наука — все погибло в общей катастрофе. Уцелели одни театры: в Петербурге каждый день 40 спектаклей, тоже и в Москве…
— Я слышал Шаляпина. Мы обедали у него. Он берет 200.000 рублей за выход и сохранил нормальную обстановку. Горький здоров, вырос духовно… Он не коммунист, как и я. Он при мне свободно спорил в своей квартире против крайних взглядов бывшего председателя петербургской чрезвычайки. Он завоевал доверие и почет у большевиков, одержим страстным сознанием ценности западной культуры, сделался официальным спасателем остатков культуры русской… организовал «Дом Науки». Тут центр выдачи пайков ученым, тут для них ванна, парикмахер, портной, сапожник… Я видел несчастные, озабоченные фигуры Ольденбурга, Карпинского, Павлова…
— Наша блокада отрезала их от культурного мира; они лишены инструментов, даже простой бумаги, работают в нетопленых лабораториях… Многие из них уже впали в отчаяние. Они целых три года со ступеньки на ступеньку спускались в полный мрак, никак не ожидали, что увидят свободного, независимого человека, который так легко приехал из Лондона, которому возможно не только войти к ним, но и вернуться в потерянный для них цивилизованный мир. Точно неожиданный луч света в темнице!
Я видел Глазунова — это уже не прежний большой, полнокровный человек, он худ, бледен, платье на нем висит. Он еще горит жаждой увидеть европейский город, полный жизни, во всем обильный, с веселой толпой, с теплыми светлыми комнатами. Я понял, до чего одаренные люди зависят от прочно организованной цивилизации…
— Смертность среди выдающихся русских людей теперь чрезвычайно высока. Они не могут жить в хижине кафра…
— Писание новых книг, кроме поэзии, прекратилось в России, но большинство писателей работает при грандиозном издании Горьковской энциклопедии всемирной литературы, над переводами для нее… хотя как будет распространяться эта литература? Книжные лавки закрыты, книготорговля, как и всякая другая, запрещена… Большевики, верные лишь Корану Маркса, не только лишенному созидательных идей, но и враждебному им, никаких планов строительства новой жизни не имеют, знают лишь классовую борьбу, во всем неуклюже импровизируют… Возможно, что эта жизнь умрет на руках у них…
Такова суть двух огромных, повторяющих все одно и то же статей Уэллса. Третья — вариант двух первых. Уэллс говорит: был в России строй «еще более слабый, гнилой, чем наш», потом пришла великая смута, Керенщина, «болтовня партий», «трупы на улицах»… Одни большевики «имели волю, веру, организацию» (волю к чему, веру во что, — Уэллсу безразлично), одни большевики установили некоторый порядок; власть их, конечно, странна уже хотя бы по одному тому, что «в России совсем нет еще рабочего класса», «коммунистов не наберется и одного процента», но ведь Колчак, Деникин, Врангель — «авантюристы, разбойники, лишенные всякой идеи», а у большевиков она все-таки есть, «они выше своих врагов, хотя неуклюжи, кровавы»… «они дали народу землю, мир с Германией…» «чрезвычайки подавили всю оппозицию, в них работают люди узкие, фанатики, но честные, работающие с определенной целью»… Марксизм учение тупое, «я ненавижу даже бороду Маркса и его совиную физиономию», и большевики, будучи марксистами, смешны для меня, жалки своей верой в европейскую революцию, «которой, конечно, не будет», но они «честные люди»… Что будет Уэллс писать дальше, я не знаю, да и не интересуюсь, ибо справедлива английская пословица, что для того, чтобы узнать, испортился окорок или нет, вовсе не надо съедать его весь. Но то, что я уже узнал, то, что я уже услыхал от английского писателя, возмутило меня, писателя русского, до глубины души.
Нельзя не отозваться на слова такого известного и, значит, влиятельного человека, как Уэллс, и вот я экстрактирую его статьи, чтобы резче выступил их ужасный, а порою смехотворный смысл, сжато повторяю их с определенной агитационной целью, — слушайте, слушайте, христиане, люди 20 века и цивилизованного мира, что говорится о России не одними нами, которых подозревают в пристрастии, но и знаменитыми англичанами!