«Еще вчера мир считал русских за полудикарей, а ныне он видит, что они пламенно идут в борьбу за третий Интернационал!»)

Но Варшава остается цела, «красные львы» в лаптях и босиком дерут без оглядки куда попало — и Горький снова ныряет в люк: возвращается к мирным работам о судьбе русских ученых и огрызается на своего «святого» и даже на Дзержинского: «Нельзя, господа, избивать интеллигенцию — это мозг страны, самое ее драгоценное достояние!» А Ленин с Дзержинским только ухмыляются:

— Поздно, братец, хватился! Мы этот мозг уже вышибли из сотни тысяч черепов! Мы отравили мир ядом своего существования, гноем наглости, зверства, бесстыдства, воровства, лжи, изуверства до такой степени, что теперь уже давно стали смешными эти басни о ценности мозгов! А за тем всем продолжай свои попечения об ученых — это народ самый безвредный для нас. И нам спокойно, и тебе прибыльно… на всякий случай…

И вот Горький опять в роли «овода» советской «республики» и в роли печальника о «мозге страны». И уже многие поговаривают о том, что за это ему надо «все простить»… Дело дошло до того, что в зарубежных русских газетах появился открытый призыв г. Ферсмана, петербургского академика, на этот предмет…

О, постыдные, проклятые, окаянные дни!

P.S. В посмертном дневнике Андреева есть такое место: «Вот еще Горький… Нужно составить целый обвинительный акт, чтобы доказать всю преступность Горького и степень его участия в разрушении и гибели России… Но кто за это возьмется? Не знают, забывают, пропускают… Но неужели Горький так и уйдет ненаказанным, неузнанным, „уважаемым“? Если это случится (а возможно, что случится) и Горький сух вылезет из воды — можно будет плюнуть в харю жизни!»

«Дым без отечества»*

Вышли две книжки: «Авантюристы гражданской войны» А. Ветлугина и «Дым без отечества» Дона-Аминадо.

Прочитал, и радуясь, и томясь. Радуясь потому, что оба истинно талантливые люди, не просто способные, т. е. умеющие приспособляться, а именно талантливые. А томясь в силу того, что обе книжки истинно эмигрантские, послереволюционные и вызывающие при чтении много побочных чувств, дум, воспоминаний.

Выражаясь высоким стилем, «волны революции» уже все слабеют, уже все больше оставляют на берегах горькие, сорные, едкие, жесткие следы. Обе книжки — разительные частицы этого уже совершающегося отложения.

От Ветлугина определенно тяжело.

Он немножко слишком смел и хлесток, но это неважно, это, так сказать, вневременные его недостатки, недостатки молодости, частной газетной работы, которые, вероятно, смягчатся, исчезнут, ибо, повторяю, он талантлив.

Гораздо важнее другое — то, что он «дитя своего времени».

Ужасную молодость дал Бог тем, что росли, мужали и остались живы за последние годы! И Ветлугин яркий пример среди них. В какой низости и жестокости жили подобные ему.

Какую почти противоестественную выдумку, какое неприятное спокойствие (пусть даже внешнее), какое разочарование во всем приобрели они! Сколь много (чересчур много) они видели, и сколько грязи, крови! И как ожесточились!

Какой-то евпаторийский раввин, к которому многие ходили судиться, всегда говорил (грустно и нежно) и спорщикам и свидетелям:

— И ты неправ, и он неправ, и они неправы. Идите с Богом. А нынешний Ветлугин всем говорит с ледяными глазами:

— Все вы черт знает что и все идет к черту. Недостаток ли это? Это большое несчастие, болезнь. Что будет с Ветлугиным? Надеюсь, что он изживет свою болезнь… Нет, далеко не все одинаково неправы. Нельзя стричь всех одинаковой машинкой под одну арестантскую «гребенку» (я не о «красных», конечно, говорю, — тех сам дьявол уже давно оболванил на каторжный лад)… Нужно, чтоб хоть иногда на ледяные глаза навертывались слезы…

Аминадо, человек иной формации. Но и его насквозь пропитала горечь, едкость — следы того, что пережили мы… «Пили мы Калинкинское пиво, говорит он, ездили на Воробьевы горы и, косясь на городовых, сладострастным шепотом декламировали:

«Им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни…» Дорогой ценой заплатили мы за диких уток, синих птиц, орлов, кречетов, соколов и воронов, чаек, а наипаче за буревестников! «Был, говорит он,—

Был мужик, а мы: «о, грации!»
Был навоз, а мы — в тимпан!
Так от мелодекламации
Погибают даже нации,
Как бурьян…

Прошлое? «Декламировали», говорит он,—

Пили красное вино
И искали Незнакомок,
Возносились в облака,
Пережевывали стили…

Потом:

Жили, как свиньи, дрожали, как мыши,
Грызлись, как злые, голодные псы,—

И все-таки не бросали прежних навыков, — те из нас, конечно, которым Аминадо адресует свою «Писаную торбу»:

Я не могу желать от генералов,
Чтоб, каждый раз, в пороховом дыму,
Они республиканских идеалов
Являли прелести (кому и почему?).
Когда на смерть уходит полк казацкий,
Могу ль хотеть, чтоб каждый, на коне,
Припоминал, что думал Златовратский
О пользе просвещения в стране,
Чтоб даже лошадь ржала марсельезу,
В кавалерийскую атаку уносясь…
Настоящее? —
Псалмопевцы грядущей республики
И любимцы почтеннейшей публики,
Что ж, теперь вы довольны, не правда ли?
Только тише ходите по улицам,
Не болтайте в трамваях, в кондитерских,
Притворяйтесь бразильцами, чехами,
Но — ни слова о том, что вы русские:
Ибо третьего дня иль четвертого
Мы имели хоть призрак отечества
И за смутную тень полуострова
Нас терпели консьержки с консьержками,
А сегодня…
А сегодня: там, на родине —
Расстреливают щедро и жестоко,
Казнят за «ять» и воспевают труд,
Интеллигенция разучивает Блока
И пишет на машинке Ундервуд —
Здесь же, в Париже,—
Живем, скрипим да медленно седеем,
Плетемся переулками Пасси
И скоро совершенно обалдеем
От способов спасения Руси…
* * *
Тут мы можем жить и ждать,
Не бояться, не дрожать…
Тут жандарм с большим хвостом
И республика притом…
Здесь асфальт, а в нем газон
И на все есть свой резон…
Вишь, как в самое нутро
Ловко всажено метро,
Мчится, лязгает, грызет
И бастует — и везет…

###Сегодня нам остается одно: «будем жить и будем ждать…»

А чего же мы дождемся? Аминадо и насчет будущего улыбается очень едко и горько: опять, опять —

Вокруг оси опишет новый круг
История, бездарная, как бублик,
И вновь на линии Вапнярка-Кременчуг
Возникнет до семнадцати республик,
И чье-то право обрести в борьбе
Конгресс Труда попробует в Одессе… —
Тогда, о Господи, возьми меня к Себе,
Чтоб мне не быть на трудовом конгрессе!

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: