Придумав это успокоительное средство от сердцебиения, я снова начинаю вглядываться в даль.

Дорога, пропетляв среди не откопанных еще виноградников, вдруг упирается в гору. Мы высаживаемся из машины.

В странном находимся мы месте. Здесь как бы спорят между собой зима и лето. И разделяет их узкая полоска, не шире полукилометра. Внизу все зелено; там, на полях, видны крестьяне, откапывающие и распрямляющие первые позеленевшие побеги виноградника; ходят тракторы по полям, оставляя за собой шлейфы темного дыма и густой пыли; там жаркое солнце, когда хочется скинуть рубашку или хоть воротник расстегнуть, а здесь, у границы зимы, зуб не попадает на зуб; плывет под ногами вода, скользя и звенькая по камням. А выше в гору — дымятся легким туманцем снежные языки, сползающие в долины и постепенно истончающиеся, сходящие на нет, посверкивающие льдистыми хрупкими закраинами. А еще выше — снега и снега, среди которых редко проглянет выступ скалы, обдутый ветрами, камень-останец, торчащий, как одинокий зуб, среди выветренной и разрушенной породы. И зима, зима…

При взгляде на огромную, словно бы надвинувшуюся на нас белую зимнюю шапку горы, я чувствую озноб, а вместе с ним и сожаление: что, собственно, понесло меня сюда? В городе ей-ей лучше!

Но Володя уже расставляет альпинистов в цепочку, оделяет их веревками; ребята разбирают ледорубы, послушно выстраиваются. Мы, трое самых неумелых, оказываемся разъединенными, каждого из нас действительно «страхуют». Но — увы! — Гриднин далеко впереди. Володя становится замыкающим, я оказываюсь между ним и Зиной, дальше, через человека, Сиромаха, еще через двух — Зимовеев, и только за ним я вижу мою ушедшую надежду — широкоплечего Гриднина. И вот мы делаем первые шаги.

Если считается, что путь до скита и метеостанции легкий, то я не представляю, что же такое тяжелый путь? Уже на первых шагах я чувствую, как мое сердце, давно уже испорченное крепким чаем, кофе и ночной работой в редакции или за письменным столом, начинает медленно опускаться куда-то вниз, чуть ли не в желудок. Дыхание, на которое я никогда не жаловался, становится коротким, прерывистым, словно мне все время недостает воздуха. А Володя терпеливо инструктирует меня:

— Свободнее шаг! Не наклоняйтесь так сильно вперед! Не отклоняйтесь назад, а то упадете на спину! Молодцом! Так держать! — И вдруг притворно-восхищенно: — А вы хорошо идете, хорошо!

Но я-то знаю, что это только доброе лукавство с его стороны, знаю, что в душе он клянет себя за то, что связался с неумелыми людьми, что при таком подъеме нам обеспечен ночлег в снегу — ни за что мы не доберемся до скита без привала…

В то же время он успевает присматривать за своей группой, смотреть на небо, видеть там каких-то птиц, говорить о них… Я-то иду, уткнувшись почти самым носом в снег, согнувшись в три погибели, а ведь у меня нет груза, что волокут на себе настоящие альпинисты: у них и рюкзаки с едой, и палатки, и веревки, и кинофотоаппараты. Но у меня еще есть гордость! И моя гордость не позволит мне остановиться первым, не даст мне заныть, просить пощады! И я иду, превратившись в вопросительный знак, чуть-чуть не процарапывая носом борозду в снегу, — так низко согнулся я под грузом моих лет и забот, моего решения выдержать этот крестный путь!

Тут я вспоминаю, что летом сюда и на самом деле прокладывают крестный путь. Сотни верующих, таща на себе тяжелые хоругви и иконы, бредут к скиту, чтобы побывать в святых пещерах, где прятались от врагов монахини, испить святой водицы, выбившейся, если верить преданию, из голой скалы по одному только слову святой Анны, одной из прежних настоятельниц монастыря, когда вверившиеся ей души возроптали от жажды и страха…

Я вспоминаю об одинокой ропщущей душе послушницы Софьи, о том, что ее ждет, и вдруг чувствую, что мне становится легче идти, я уже не так сгибаюсь, мне даже хочется выпрямиться, хотя это еще пока трудно…

На первом привале я опускаюсь в снег без сил, без желаний. Даже неприязненные слова Зины о том, что новички измучают всех, хотя они и сказаны для меня, проходят словно бы мимо моего слуха.

Потом снова идем. И вдруг я чувствую, что со мной происходит что-то странное. Казалось бы, каждый следующий метр подъема должен даваться труднее, однако сердце как будто успокоилось и вернулось на положенное ему место. Правда, бьется оно все равно рывками, но я уже могу попасть в такт его прерывистому биению, дышать ровнее, — и тогда идти легче. Но минут через пятнадцать это ощущение опять пропадает, я снова начинаю задыхаться, и тут удивительный знаток человеческого сердца — Володя снова дает сигнал отдохнуть.

Так мы ползем — иного слова я не подберу для своего состояния — час, два, три. Иногда я оглядываюсь назад, но равнина все еще ближе, чем первый отрог Громовицы, у подножья которого находится скит.

И мне все еще трудно оторвать взгляд от ровного зеленого плато и вновь обратиться лицом к суровой снежной горе.

2

На очередном привале я вдруг замечаю, что шапка горы начинает куриться. Ощущение такое, словно бы на гору прилегло лохматое облако и дышит там трудно, прерывисто, нагоняя на нас этот пронизывающий холод. Я машинально говорю:

— А все-таки долговременный прогноз погоды был точнее…

— Какой — долговременный? — настороженно спрашивает Володя.

— Да для сельскохозяйственного управления, — поясняю я, не понимая, что беспокоит Володю.

Володя надвигается на меня всем своим мощным телом. Мы сидим рядом на ледяном ропаке, но я — на нижнем уступе, он — на верхнем. Мне кажется, что он сейчас задавит меня, так близко придвигается.

— Что было в долгосрочном прогнозе? — тихо спрашивает Володя.

— Ну, как всегда для колхозов пишут… Где можно пахать, где будут заморозки. Громовица, я помню, была в зоне осадков и вечерних туманов с заморозками. Вы же видели, по всей долине колхозники откапывали виноград, а под Громовицей — нет. Даже выпас скота у Громовицы запрещен. И о пахоте сказано, что она будет затруднена из-за снегопада и последующего заморозка…

— Так что же вы молчали? — вдруг вскрикивает Володя.

— Но ведь Довгун…

— Эх вы, журналист! — И это слово звучит так презрительно, словно только журналисты и виноваты во всех непорядках мира. — А если Довгун не дошел до метеостанции? Если радиограмму дал не он?

Володя замечает, что его гневные порывистые жесты и громкий голос привлекают внимание остальных альпинистов, и вдруг шепчет:

— Ни слова о ваших прогнозах! Никому!

Он встряхивается, встает и, словно ничего не произошло, командует:

— А ну, ноги в руки и вперед!

Это его обычная манера уснащать свою речь всякими поговорками, и я успокаиваюсь. Очевидно, вспышка гнева уже окончилась.

Мы снова ползем в гору.

Но теперь идти становится труднее. Плотный, хотя и разорванный ветром на клочья туман все еще загораживает нам путь.

Поначалу мне даже смешно наблюдать, как человек вдруг исчезает в тумане. Вот был виден весь, а теперь уже только голова торчит из тумана, недоуменно поводя во все стороны глазами, а еще дальше впереди видны одни только длинные ноги Сиромахи, будто все его туловище вдруг съел туман. Очень напоминает фантастический роман Уэллса о человеке-невидимке.

Но, когда я сам попадаю в полосу такого тумана, мне становится не по себе. Туман закрывает меня по грудь, но я не вижу, куда ставлю ноги, и все кажется, что под ногами пропасть.

Выждав мгновение, когда ветер сбрасывает один слой тумана вниз, а волна сверху еще не дошла, Володя останавливается и достает карту. Я и Зина ближе всех к нему, и мы слышим его бормотанье.

— Где же тут пещеры? Ага, пик Палец влево, так-так… — бормочет он, поглядывая то на карту, то на показавшиеся меж двух волн тумана окрестные возвышенности и скалы. Потом кричит ведущему: — Гриднин, видишь направо пик? Это Палец. Двигай к нему!

— Вижу! Иду!

В это время приближавшаяся волна тумана достигает Пальца и накрывает его вместе с ногтем, если на этом чертовом Пальце есть ноготь. Я успеваю только прикинуть, что по прямой до Пальца метров восемьсот, а вот сколько времени мы будем ползти эти восемьсот метров, мне знать не дано. Я просто подчиняюсь подергиваниям веревки, которой мы все связаны, и делаю шаг направо.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: