Набоков не упускал случая расписаться в своей неприязни к Достоевскому, даже утверждал в лекциях по русской литературе, что он вовсе не великий, а вполне посредственный писатель. Повлияло ли это на место Достоевского в истории мировой литературы? Изменило ли это чье-либо отношение к Набокову?
Коржавин совершенно прав, когда выражает недоумение бурной реакцией на достаточно спокойные суждения Солженицына. Прав он и когда говорит, что оппоненты Солженицына защищают культ Бродского. Прав, на мой взгляд, и когда утверждает, что мировой известности и Нобелевской премии тот сильно обязан своей биографии, скандальному процессу, изгнанию, последовавшей поддержке зарубежных русистов. Но попытки нанести этому культу «непоправимый ущерб» восклицанием «король гол» обречены на провал.
Область воздействия поэзии на читателя – это сфера, где трудно приходится правдолюбцу, уверенному в «органической связи искусства с Высоким и Добрым» (и не обнаружившему у Бродского этой связи). Коржавин признает, что Бродский оказал большое влияние на современную поэзию, «но вряд ли оно было благотворно». Справедливость требует признать, что противоположная точка зрения на вклад Бродского в поэзию имеет не меньшее право на существование и что ценители его поэзии не «пребывают в заблуждении», а просто имеют мнение, отличное от коржавинского.
Хорошо жить в мире сказки, где король либо одет, либо гол. Жизнь же далеко не всегда предлагает столь простые альтернативы, культура – тем более. И все-таки отрадно, что в ней действуют герои, напоминающие о простых, старомодных, вечных истинах.
Новый мир, 2003, № 12
ПОТОМ ОПЯТЬ ТЕПЕРЬ
Мнения о последней книге Виктора Пелевина с невразумительной аббревиатурой ДПП (NN) на кичевой обложке производства издательства «Эксмо» (расшифровывается как «Диалектика переходного периода из Ниоткуда в Никуда»), состоящей из романа «Числа», повести и нескольких рассказов, как и следовало ожидать, диаметрально разошлись. (Большинство рецензентов говорит лишь о романе, и здесь я не буду оригинальна.)
Появление критического разноса Андрея Немзера («Время новостей», 2003, 11 сентября) можно было предсказать с той же вероятностью, как наступление осени после лета: каждый текст писателя вызывает у критика острую аллергию. Но в предыдущих статьях Немзер снисходил до аргументов, на сей же раз критик просто сравнил Пелевина с графом Хвостовым, а его книгу назвал «глумливой, вихляющейся и безответственной болтовней». Что ж, пассаж в романе «Числа» о «мелком литературном недотыкомзере», который питается в своей норке «сырым повествовательным предложением», может показаться обидным. И вообще пелевинская привычка сочинять сатиры на своих литературных критиков малосимпатична. Но уж если на то пошло, существует простой закон физики насчет действия и противодействия, и если желчный зоил имеет обыкновение невоздержанно бранить писателя, то можно предположить, что рано или поздно ему отплатят той же монетой.
Михаил Золотоносов, который всегда и обо всем пишет с брюзгливой гримасой, тоже вынес свой приговор: непереваренная «японщина», «олитературенная галиматья» («Московские новости», 2003, 27 сентября).
Если Немзер сравнивает Пелевина с графом Хвостовым, то Игорь Зотов – с капитаном Лебядкиным. «Никакого литературного интереса», «кроме разве что поверхностной пропаганды основ буддизма», пелевинские тексты «не представляли и не представляют», а новым романом «ДПП» Пелевин наконец «занял свое законное место в паноптикуме русской литературы – место капитана Лебядкина. В „ДПП“ проявился во всю свою мощь неистребимый дух Пелевина-графомана». (Хотя Игорь Зотов преследовал цель поразмашистее уязвить автора и явно не задумывался о тех коннотациях, которые придал фигуре героя Достоевского литературный ХХ век, он нечаянно задел довольно занятную тему, к которой мы еще вернемся.)
Характерный мотив газетных откликов на новый роман: Пелевин повторяется. «Череду подновленных опять» увидел в новой книге Пелевина Александр Архангельский («Известия», 2003, 6 сентября); о том же пишет Вита Окочурская: «Роман „Числа“ – крохи, сметенные с собственного <…> стола» («Русский Журнал», 2003, 2 сентября).
И наконец, есть те, кто увидели в книге Пелевина не самоповтор, но новое качество. Так, Дмитрий Быков считает, что писатель опять попал в «главные болевые точки», что его новая книга – очередной «прорыв» («Огонек», 2003, № 32); Антон Долин («Газета», 2003, 15 сентября) уверен, что «взвешенная, умная, искренняя и талантливая» книга Пелевина заставляет понять «суть обыкновенного чуда хорошего писателя», а в Сети Василий Пригодич, как всегда, рубит сплеча: «Скажу честно: последняя книга Пелевина просто-напросто гениальна».
Если Пелевин повторяется, то что он повторяет?
«Опять сквозь двойной покров реальной жизни и политического пиара проступают сакральные основы. На сей раз числовые», – пишет Архангельский. По мнению Золотоносова, Пелевин загубил роман «нумерологической мистикой», как раньше он загубил «Génération 'П'» «натужным буддийским мистицизмом». «В последний момент „просветленному“ заместителю Виктора Пелевина (неизменному герою его прозы) все-таки удастся выпрыгнуть из тотальной лажи и устремиться к свету Внутренней Монголии (и/или Шенгенской зоны)», – иронизирует Немзер.
Если попытаться составить представление о смысле романа на основании таких высказываний, то получится, что Пелевин увлекся «нумерологической мистикой», которая сменила увлечение буддизмом, что герой – alter ego автора и что каким-то путем автор все-таки приводит его к просветлению.
Однако Степа Михайлов, чью историю рассказывает Пелевин, совершенно не годится на роль «заместителя Виктора Пелевина», никакого просветления ему не светит, и никакой нумерологической мистики Пелевин не проповедует. А вот иронии над этой и ей подобной мистикой – предостаточно.
С раннего детства Степа Михайлов проникся верой в могущество чисел. Маленький Степа, стихийный пифагореец, подобно древнегреческому математику и философу, особо почитал число 7, но, не добившись от него ответной любви, начал поклоняться числу 34 (три плюс четыре дают семь). Он изобретает цепь ритуалов, связанных с этим числом, выбирает институт, потому что информация о нем оказывается на 34-й странице справочника; во всех делах, в отношениях с женщинами следует указанию любимого числа, даже любовный акт заканчивает своеобразным ритуалом: сползая на пол, садится на корточки спиной к партнерше – так, чтобы «при взгляде на воображаемое сечение этой композиции получалось „тридцать четыре“: тройку давал контур женского зада, а четверку – его торс и выброшенные назад локти».
У счастливого, солнечного числа нечаянно обнаруживается антипод – лунное 43, которого следует опасаться.
Порой в жизни Степы происходят страшные трансверсии. Вот он пользовался вилкой, привычно видя в ней число 34 – три пустых проема и четыре зубца. Но вдруг первыми бросаются в глаза зубцы, а потом просветы между ними. Вилка означает 43! И все – еда не лезет в горло, рвота, понос, боли в желудке, бессильные врачи. Помогает случай – японский ресторан. Степа начинает есть палочками и моментально вылечивается от болезни. В описании подобных трансверсий Пелевин необыкновенно изобретателен: вот три птицы на бортике сада уже готовы превратиться для Степы в заветное число 34, но тут он соображает, что птицы – сороки и «этих сорок было три».
Роман не случайно посвящается Зигмунду Фрейду и Феликсу Дзержинскому. Отец психоанализа и основатель ЧК имеют прямое отношение к его смыслу. Сначала о Фрейде. Вера в магическое значение чисел восходит к архаическим культурам и пронизывает многие мифопоэтические системы, в значительной степени сохраняясь в современном сознании (например, распространенная тредакофобия – боязнь тринадцати). Но поведение пелевинского героя подпадает под определение навязчивого состояния, обсессии.
Философ и психоаналитик Вадим Руднев в статье, посвященной концепту обсессии в психоанализе, развивая идеи Фрейда, высказанные в книге «Тотем и табу», указывает на такую черту обсессивных: «В сущности, вся их жизнь строится на системе <…> запретительных норм: не касаться того или иного предмета, не выполнив предварительно некоего абсурдного ритуала, не идти по улице, пока не сложишь цифры на номере проезжающего автомобиля, <…> и так далее. Эту черту Фрейд закономерно связывал с системой табу традициональных народностей».