И вот впереди показались проволочные ворота. Вправо и влево от них уходил в темноту высокий проволочный забор с козырьком – это и был наш лагерь. Рядом с воротами стоял небольшой домик охраны, из трубы валил дым, нам на зависть... Кое-как мы с Абрамом дотащились до вахты и сели на снег. Началась длинная процедура поштучной передачи заключенных лагерной охране. Каждого заключенного сдавали вместе с конвертом, и каждый заключенный должен был сказать свои «установочные данные», и каждого зыка принимающий конвой обыскивал с ног до головы. Каждого! Вся эта сдача-передача продолжалась на лютом морозе несколько часов. Мы страшно замерзли, застыли губы, даже разговаривать не могли. Абрам безучастно ждал своей очереди; казалось, что ему уже все равно... Слова в этой ситуации были лишними, и мы молча замерзали, мечтая только о теплом бараке...

Абрам Зискинд был человеком необычной и интересной судьбы. Выходец из интеллигентной еврейской семьи, он примкнул к большевикам еще до революции и в партию вступил в марте 1917 года. Он много повидал и еще больше пережил. Партия посылала его несколько раз за границу помогать угнетенному рабочему классу делать революцию. Ездил он и в Германию, к Тельману... Потом работал в первой советской радиолаборатории в Нижнем Новгороде, под руководством Бонч-Бруевича. В конце двадцатых годов его назначили начальником канцелярии в Наркомате тяжелой промышленности, он вошел в ближайшее окружение Серго Орджоникидзе. В 1937 году ему за все труды НКВД определило десять лет содержания в исправительно-трудовых лагерях, расположенных в отдаленных районах. Всю десятку он «отбарабанил» на Колыме. В 1947 году он вернулся в Москву к родным, ну а в 1948 году Особое Совещание при МГБ (ОСО) временно «задержало» его на двадцать лет, но теперь уже с содержанием в лагере для особо опасных политических преступников, то есть в Речлаге. Встретились мы с Абрамом на Воркутинской пересылке и дружили до самого освобождения, встречались и в Москве, хотя и редко. Умер Зискинд в начале 1970-х годов глубоким стариком...

Наконец глубокой ночью нас впустили в зону, то есть в лагерь ОЛП шахты № 40 комбината «Воркутауголь». Наш ОЛП в системе Речлага значился под номером 5. Разместили нас в новом, еще не обжитом бараке, куда влезло около ста пятидесяти человек, остальных увели в другие бараки, и мы потеряли их из вида. Была глубокая ночь, и ничего постельного, так же как и питания, нам, естественно, выдать не могли.

Утром пришел старший нарядчик и объявил, что мы числимся в карантине и в течение недели или двух нас на работу гонять не будут. Так и сказал – гонять не будут. Барак, в котором нас разместили, был уже «третьего поколения» с начала строительства Воркуты и выглядел и снаружи, и внутри вполне прилично. Барак стоял на подсыпке, то есть на полутарометровом слое красной перегоревшей породы, взятой из старого терриконника. Внутри барака имелось три жилых секции, рассчитанных на семьдесят пять человек, а также просторный вестибюль, сушилки с большой плитой и санузел – то есть уборная с умывальниками. Потолки были высокие, полы крашеные, стены оштукатурены и снаружи и внутри и окрашены светлой веселенькой краской. В бараке было светло, тепло и очень чисто. По сравнению с «первым» и даже со «вторым» поколением лагерных бараков, наш барак отличался от них как современный купейный вагон от старого товарного.

Я вышел из барака и огляделся. Справа находилось очень большое здание столовой, но из-за неравномерной осадки его как-то перекосило. Слева белели правильные ряды бараков разных типов и поколений, были и двухсекционные, и трехсекционные, некоторые, наиболее старые, кривые и подслеповатые буквально вросли в землю и выглядели уж очень жалкими. По всей территории лагеря, во всех направлениях ходили заключенные, их было очень много, и меня поразил их вид. Это были здоровые, молодые и рослые мужики с номерами на шапке и на спине. Я сразу вспомнил рабочий класс машиностроительного завода, где работал до ареста: большинство рабочих – это изможденные пожилые женщины и хилые мальчишки и девчонки. Всех остальных съела война. А тут такое изобилие рабочих кад ров...

Кормили нас в большой и кривой столовой два раза в день, рано утром бригадир выдавал каждому зыку пайку черного хлеба, довески к которому пришпиливались тонкой палочкой – на лагерном жаргоне «костылем», и небольшой, размером с трамвайный билет, бумажный талончик, разделенный на три части: завтрак, обед и ужин. Талончик и пайку хлеба получали все заключенные, независимо от того, работают они или нет. Лишить заключенного гарантированного питания начальство имело право только за очень серьезные нарушения режима, например, в карцере. Во всех лагерях Речлага действовала тщательно разработанная методика поощрения дополнительной пищей (и только пищей) хорошо работающих заключенных. Денег в спецлагах не платили. В нашем шахтерском лагере, например, было всего шесть котлов – первый, самый слабый, получали инвалиды, обслуга лагеря: дневальные, прачки, помпобыты (старшие барака), посыльные, работники КВЧ (культурно-воспитательной части) и другие «придурки», как их презрительно называли шахтеры и строители. Шестой котел – самый сильный – получали шахтеры, значительно перевыполняющие норму выработки, и работники Горнадзора – инженеры, техники и мастера, занятые непосредственно на добыче угля или на проходке штреков. Питание по шестому котлу по советским нормам было очень хорошим и даже вкусным – кормили и борщами, и щами с мясом, макаронами, овощами и даже белым хлебом! Все получающие шестой котел, несмотря на тяжелую и опасную работу, выглядели отлично. Крестьяне из колхозов, попавшие в лагерь в мое время и работающие в шахте, всегда, смеясь, рассказывали, что на воле они никогда так не питались, и если бы их земляки узнали, как их здесь кормят, они все бы добровольно приехали в Воркуту и попросились бы за проволоку! Санчасть лагеря имела свою столовую и свою кухню и тоже кормилась значительно лучше, но до шестого котла им было, конечно, далеко. Я, например, за весь свой срок шестого котла никогда не получал.

Помню, как я первый раз с талончиком и хлебом вошел в огромную столовую. Прежде всего надо было раздобыть ложку, пришлось одолжить ее у знакомого заключенного, что само по себе было очень неприятно. Ложку все носили за голенищем сапога летом, а зимой, естественно, валенка.

На завтрак мне выдали миску сваренной на воде овсяной каши, сдобренную каким-то странно пахнувшим жидким маслом, мне пришло в голову, что масло трансформаторное, но, наверно, это было не так. Рядом с раздаткой стоял фельд шер в белом халате и в каждую миску бросал цветной шарик витамина. Каша по вкусу была мерзкой, и есть ее можно было только после тюремной голодухи. Надо сказать, что овсяную кашу, так же как и какао, я не терпел с детства, хотя «та» каша была мало похожа на «эту». Ту кашу варили на молоке, подавали со сливочным маслом и слегка подсахаренной, и все равно я ее терпеть не мог... Когда во время войны в 1942 году меня, умирающего от голода, вывезли на самолете из Ленинграда и направили работать в Алтайский край в город Бийск, нас, инженеров и рабочих завода, три раза в день кормили овсяной кашей или овсяным супом. Еще тогда я поклялся, что после войны до конца своих дней не возьму в рот ни одной ложки овсяной каши. И вот, попав в лагерь, я должен опять ежедневно есть овсяную кашу три раза в день... Это было Божье наказание мне за все грехи всех моих предков... Конечно, я прекрасно понимал, что вкус к еде определяется внешними обстоятельствами, первую блокадную зиму я прожил в Ленинграде, чуть не умер с голода, и все же овсяную кашу люто ненавидел...

…Моя Мирочка рассказывала мне, что когда ее привезли в 1945 году в арестантском вагоне в Воркуту, она после следствия в тюрьме на Лубянке и после Вологодской пересылки была страшно измучена и истощена. И ее по знакомству, как дочь Уборевича, устроили работать в лагерную столовую для поправки, и после тяжкого рабочего дня она получала миску пшенной каши с постным маслом – ей эта каша казалась вкуснее всего, что она ела когда-либо в своей жизни. Потом, угодив в Сангородок, она получила в подарок от знакомой ее матери, Марии Дорофеевны, главного хирурга, но тоже заключенной, бутылку рыбьего жира – жидкости, которую все дети пьют под нажимом родителей со слезами и криком. И этот вонючий жир она наливала в миску, солила его и, макая хлеб, ела с неописуемым наслаждением! Чтобы продлить удовольствие, Мира ломала хлеб на маленькие кусочки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: