Я пересел на стул рядом с телефоном и стал ожидать дальнейших событий, но они не последовали... Несколько раз звонил телефон, и грубый голос требовал то Носова, то какого-то Рябовичева, я каждый раз вежливо объяснял, что их еще нет или что они вышли, и каждый раз вместо «спасибо» или «извините» слышал страшную матерную ругань. Так прошел мой первый день на шахте № 40 комбината «Воркутауголь».
Вечером за мной зашли работяги из бригады мехцеха, и мы пошли в зону, вернее, нас повели солдаты с автоматами и с собаками, ну и конечно, со страшной матерной руганью, со стрельбой в воздух и истошными воплями: «А ну, быстрей, еще быстрей, бегом, кому говорят!»
На лагерной вахте тщательный шмон с ног до головы, пересчет по головам зыков, причем с ошибками и повторами, и наконец мы дома, сиречь в родной зоне. От вахты прямиком идем в столовую обедать, и я получил уже более «высокий» котел, не 1-й, а 3-а, так как по списку числился рабочим мехцеха, к тому же перевыполнившим норму на пятьдесят процентов. Баланда оказалась значительно гуще, и без земли, на второе – полная миска овсяной каши: обеденная порция включала ужин.
После столовой я пошел в свой барак, где, к моему удивлению, меня ждал посыльный от нарядчика. Он сообщил, что мне надлежит немедленно переехать из общего барака в барак мехцеха. Я забрал все свои шмутки, включая постель, и понес все в другой барак, ближе к центру лагеря. Барак был значительно выше «рангом» моего предыдущего барака, и его населяли инженеры шахты, строители, врачи санчасти и деятели КВЧ, да еще самая высокая категория «голубых придурков», они жили в кабинках на одного или двоих. Но в нашем лагере таких «придурков» было всего несколько человек – хирург Благодатов, старший врач Игорь Лещенко, Юра Новиков и его друг Костя Зумбилов, ну и конечно, старший нарядчик со своим телохранителем.
На новом месте жительства мне досталось хорошее место, во-первых, на нижней полке и, во-вторых – рядом с печкой. Интересная деталь – когда я расположился, разложил матрас, одеяло и подушку, мой сосед любезно сообщил, что шмутки можно никуда не сдавать – в нашем бараке воров нет.
Меня удивило, и приятно, надо сказать, что меня никто и ни о чем не спрашивает: кто я, откуда, за что посадили и на какой срок... Но, как потом выяснилось, все уже все знали от помпобыта, а тот, в свою очередь, поинтересовался у нарядчиков. В бараке было очень чисто, светло, просторно, в секциях никто не курил, выходили в вестибюль. Туалеты были в бараке. Шуметь, играть на музыкальных инструментах или громко разговаривать разрешалось только в вестибюле и, что очень было важно, после десяти часов в секциях гасили все лампочки, хотя по инструкции это и не разрешалось.
По существующей во всех лагерях традиции, неуместно и крайне неприлично проявлять излишнее любопытство к чему бы то ни было, и в первую очередь к новому человеку, расспрашивать о биографии его, за что сел и где и кто судил. Единственное, что разрешалось, – спросить имя и отчество и где работает или где будет работать. Ну, если с воли – спрашивать нечего, и так все ясно. Конечно, это правило соблюдали только интеллигентные зыки, на воле тоже ведь не разрешалось лезть в душу с расспросами. Я попал в интеллигентный барак, спокойно устроился, огляделся и мирно заснул, памятуя, что впереди у меня срок двадцать пять лет.
Следующее утро началось не совсем обычно, не с истошного вопля «Подъем!», а с легкого подергивания за ногу стареньким и вежливым дневальным, орать было нельзя – многие работали в зоне лагеря и вставали, естественно, значительно позже нас. Дальше – как обычно: столовая, причем завтрак оказался значительно калорийнее и даже вкуснее, дальше мучительный и долгий развод на вахте и потом по плохо утоптанной дороге бегом до шахты... Во всех этих мероприятиях просвечивало желание золотопогонного начальства унизить заключенных, помучить их, поиздеваться над беззащитными и несчастными людьми – похоже, это была месть тупого и злобного грузина за ужас и унижение, пережитые им в первые месяцы войны. Сталин заперся на своей Кунцевской даче, запил вмертвую, не желал никого ни видеть, ни слышать... Я убежден, что режим для всех спецлагерей – результат личного творчества гениального вождя, и это «творчество» предусматривало всех «преступников» держать в лагерях до конца своих дней...
В мехцехе меня ждал уже симпатичный гигант, правда, совершенно трезвый и немного грустный, мы с ним церемонно познакомились, пожали друг другу руки и представились. Оказалось, Юрий Владимирович Рябовичев тоже из Ленинграда, что нас сразу сблизило. Сын профессора, он окончил кораблестроительный институт. В начале войны его мобилизовали на флот, а вскоре их эсминец потопили в Балтийском море, и все моряки с эсминца попали в лапы к немцам. Потом, по его рассказу, чтобы не умереть с голоду, он поступил в POА – Русскую освободительную армию, созданную немцами из русских пленных, надел немецкую форму и, быстро продвинувшись по службе, стал капитаном и адъютантом генерала Трухина, правой руки генерала Власова – создателя POА.
После разгрома немецкой армии американцы выдали Власова и Трухина советским властям, они были осуждены Военным трибуналом и повешены в Москве во внутренней тюрьме на Лубянке. Юpa Рябовичев, видимо, не запачкал своих рук в нашей крови, и его приговорили всего к пятнадцати годам каторжных работ. Рябовичев был настоящим петербуржцем, прекрасно образованным, очень интеллигентным и обаятельным. Все последующие дни, пока мы вместе работали в мехцехе, Юра приходил на работу совершенно трезвым и добровольно взял обязательство обучить меня работать в мехцехе и заодно преподать новобранцу все премудрости шахтерской профессии на уровне шахтера-навалоотбойщика.
Мы переоделись в шахтерскую спецодежду, достаточно добротную, надо сказать, и я в первый раз вместе с Юрой спустился в шахту на глубину около двухсот метров. Мы вышли в рудничный двор и направились по штреку в глубину шахты, это был первый горизонт шахты – самый верхний. Шахта вызвала во мне чувство непередаваемого отвращения и острой ненависти, которая осталась во мне до конца моего срока и жизни в Воркуте. Все было, на мой взгляд, в шахте плохо: и жидкая черная грязь под ногами, и какой-то странный запах, не то тления, не то черт знает чего, гнетущая, могильная тишина и сознание огромной толщи земли над головой, готовой раздавить тебя, как червяка, в любую минуту...
По дороге нам стали попадаться длинные рельсы и трубы, скрученные чудовищной силой в замысловатые спирали и кольца. Несколько месяцев назад здесь произошел чудовищной силы взрыв метана, и погибли все шахтеры, находившиеся в руддворе, восемнадцать человек, спасся случайно только один – шахтер Канунников. Он потерял сознание и упал головой в яму с водой, это и спасло ему жизнь... С первого горизонта мы должны были по бремсбергу – наклонной выработке – спуститься на второй, на глубину более трехсот метров. Вскоре мы подошли к бремсбергу, я уселись в небольшую вагонетку, и Юра крикнул механику лебедки, чтобы он спустил нас вниз. Вагонетка быстро покатилась по рельсам, в темноте я не сориентировался и со всего маха треснулся головой о верхнюю крепь и потерял сознание. И если бы не мягкая шапка и фибровая каска сверху – окончил бы я свой срок на второй день работы в шахте. Вскоре, однако, я пришел в себя, и первое, что я увидел, донельзя расстроенное лицо Рябовичева, он корил себя, что не успел втиснуть меня в вагонетку. Но все обошлось, и мы долго ходили по второму горизонту, под ногами противно чавкала черная жижа, людей мы не встретили, шахта только строилась, и до ее пуска оставалось еще несколько лет...
Мы заходили с Юрой на подземные понижающие электроподстанции, насосные станции, которые непрерывно качали воду из шахты, он показал мне весьма сложное и запутанное кабельное хозяйство: толстые черные кабели, как спящие змеи, расползались во все стороны по штрекам от подстанций. Как нечто прекрасное я вспоминал свой турбинный завод в Ленинграде, его большие светлые цеха, чис тый запах масла и горячей стружки, мою лабораторию, сложнейшие современные приборы... и эта мерзкая, темная, грязная и вонючая шахта...