Иногда случалось, что мы, не сумев к определенному времени закончить все дела, не успевали попасть в нашу «мини-баньку», или банька почему-либо не работала, или в ней изволило мыться золотопогонное начальство. И мы, мокрые насквозь, шли по лютому морозу к вахте, где долго-долго ждали конвоя, а солдаты сидели себе в теплой будке и забивали козла. Зачем торопиться? Мы не люди, мы враги, особо опасные политические преступники, хуже бандитов... За это время наша одежда промерзала насквозь, даже руки согнуть было практически невозможно, при каждом шаге одежда хрустела и звенела, как стеклянная. И стоишь на морозе, и стоишь... Иногда ждали конвой час или больше, потом уже начинали подавать голос, вначале тихо, потом все громче и громче. Выкрикивали только одно слово: «Конвой... конвой... конвой...»
Стоим и кричим, кричим...
Особенно было невмоготу, если в бригаде кого-то не хватало, где искать-то? И часов тоже ни у кого не было, и спросить время не у кого. Вот и ждем одного или двух, естественно, поминая всех святых и всех родичей опоз давшего до седьмого колена. Спрятаться от мороза некуда, в мехцех обратно не побежишь, а вдруг конвой уйдет? Наконец все в сборе, конвой, вняв нашим мольбам и не торопясь, выходит из вахты, все в белых романовских полушубках, в валенках, рожи красные, сытые... Мы стоим плотным строем, начальник конвоя с бугорка «читает молитву», считает и пересчитывает нас, лай собак, несусветный мат. И наконец слышим заветное:
– А ну пошли! Строго по пять! Взяться под руки! Быст рее! Быстрее! Бегом! А ну, бегом! Бегом, твою мать-перемать...
Вот она желанная вахта жилой зоны, близко, рядом... Снова стоим, ждем, ждем, когда нас примет синепогонная вохра лагеря... Темная полярная ночь, свинцовое небо, лютый мороз, пронизывающий ветер, и впереди двадцать пять лет и никаких надежд... черный мрак... И кто, интересно, разработал все издевательские тонкости нашего режима? Разве до революции на русской каторге было что-либо похожее? Разве Чехов на Сахалинской каторге видел что-то подобное на нашу действительность? Все были убеждены, что режим особых лагерей разработал и утвердил сам Сталин, и никто другой. Такое неслыханное зверство в сочетании с двадцати– и двадцатипятилетними сроками могло идти только с самого верха, и оно пришло к нам, на наши головы, от него самого. Это понимали все, и какой искренней «любовью» отвечали ему десятки миллионов заключенных в нашей обширной стране!
Наконец мы в жилой зоне, дома, так сказать. Скорей в барак, к теплым трубам сушилки, скорей снять с себя ледяной панцирь, дав ему предварительно немного оттаять, переодеться, отойти душой и телом и быстрее, быстрее в столовку, хотя после всего и есть особенно не хочется. В столовой стали заметно лучше кормить, в баланде плавают иногда макароны или пшено, на второе бывает каша «кук» (кукурузная), правда совершенно не похожая на кавказскую мамалыгу с сыром и маслом, зато порция довольно большая, почти полная миска. Хлеб вынимается из бушлата, ложка из голенища сапога или валенка. Обед съеден, все, делать до отбоя больше нечего.
Иногда я захожу к своим друзьям-врачам в стационар, у них тепло, светло, чисто, пахнет хлоркой, которую не жалеют при мытье полов и туалетов. Врачи в белых халатах, вид у них ухоженный, и только стриженые под машинку головы напоминают об их правовом положении... Глядя на врачей в лагере, я не раз жалел, что не стал врачом... По настроению заходил и в КВЧ, но так как клуба в лагере не было, хозяева КВЧ Юра Новиков и Костя Зумбилов не имели возможности развернуть культурно-воспитательную работу, но все же и оркестр был, и самодеятельность, хотя довольно слабая. Контингент нашего лагеря был новый, и таланты не успели еще выявиться.
Шли дни за днями, незаметно подошла весна, моя первая воркутинская весна, но в Воркуте сроки весны несколько сдвинуты, я, например, помню, что 20 июня разразилась несусветная пурга – это было что-то невообразимое! Скорость ветра доходила до двадцати пяти метров в секунду, и, хотя мороз, к счастью, был не сильным, пурга наделала бед. Все бараки и столовую занесло снегом до крыш, и пришлось организовать специальные бригады для прорытия тоннелей в плотном снегу к дверям помещений. Ветер повалил опоры электросети, везде погас свет, и остановились все электродвигатели. Случилось и ЧП. Когда конвой повел развод в лагерь, ветер не посчитался с законами ГУЛАГа и разбросал и заключенных, и солдат с собаками в разные стороны по всей близлежащей тундре, и прошло много-много часов, прежде чем наконец собрали всех заключенных в лагере. Некоторые заключенные заблудились в кромешной снежной мгле и не могли найти ни лагеря, ни шахты. Все же люди оказались сильнее пурги и в конце концов пришли в лагерь, никто не погиб и не потерялся, пропало только несколько собак. Но это тоже была большая потеря, собак специально учили ловить зыков, и они очень дорого стоили... Но когда наконец все собрались в зоне, пришлось вохрякам поработать мозгами, все учетные карточки перепутались, кто должен был быть в лагере, оказался на шахте, и наоборот. И только спустя много часов все тысячи карточек, как и тысячи зыков, оказались на своих местах. И никто не убежал... Интересно отметить, что эта пурга просветлила мозги солдатам и вохрякам. Они вдруг поняли, что заключенные не отпетые бандиты, у которых руки по локоть в кровище и которые только и думают, как бы организовать восстание, перебить всю охрану и разбежаться, как охрану инструктировали офицеры перед разводами; они вдруг поняли, что зыки такие же люди, как и они, и только чья-то злая воля загнали их всех в лагерь до конца жизни... Мы сразу почувствовали настроение солдат и вохряков по отношению к себе, меньше стало мата, крика, приказов, разговаривали как с равными...
Но все же природа взяла свое, и за полярным кругом наступило лето. Я с удовольствием бродил по тундре в зоне шахты, с интересом рассматривал карликовые березки ростом не более метра, множество всяких бледно-окрашенных цветов и ягод. Среди травянистых зарослей бегали и попискивали шустрые лемминги, забавные и быстрые зверьки вроде больших мышей. Они были почти ручными и позволяли брать себя в руки. Зона шахты почти вплотную подходила к реке Воркуте, и я частенько подходил к ней и смотрел на тяжелую ледяную воду...
Скупое полярное лето, хотя и было коротким, все же согрело немного промерзшую землю, и все заметно повеселели, хотя впереди были те же двадцать пять лет, нет, уже двадцать четыре года... и никакой надежды, никакого просвета...
Начальство нам любезно сообщило, что из спецлагерей типа Речлага никого выпускать не будут, кончишь свои законные – добавят еще. И мы слушали и верили. Бывало, конечно, что кто-то выходил на свободу, но только ногами вперед, в некрашеном гробу, который не спеша отвозил на кладбище симпатичный и ласковый бычок. Умирало все же не так уж много, на шахте погибало значительно больше. Своей смертью умирали в первую очередь иностранцы – немцы, поляки, прибалты, венгры, чехи.
Был здесь даже один японец, к своему счастью, он хорошо говорил по-английски, и Блауштейн частенько с ним общался. Японец пожаловался Григорию Соломоновичу, что в момент ареста эмгэбисты отобрали у него семейный самурайский меч, которому восемьсот лет, но на свою судьбу он не жаловался – самурай... Был еще какой-то странный тип, не говоривший ни на одном языке, мы решили, что он перс, позвали турка, который знал штук восемь тюркских языков, но и он не смог войти с ним в контакт. Я видел, с каким убитым видом сидел он в санчасти и пытался на что-то пожаловаться.
Для иностранцев, не привыкших к таким суровым испытаниям, дополнительным наказанием было сознание полной оторванности от родины и родных, которые, как правило, ничего не знали о судьбе своих мужчин – пропали, и все... Незнание русского языка, зверский климат, тяжелая, изнурительная работа в шахте, пожизненный срок, издевательство десятников и бригадиров, которые ничтоже сумняшеся не брезговали вместо слов изъясняться и дрыном по спине, – кто все это мог выдержать? Только советские, русские, которые еще до лагеря успели пережить и революцию, и Гражданскую войну, и коллективизацию, и сталинский террор, и войну с немцами, и фашистские лагеря, да мало ли еще что... Кто все это пережил и остался в живых, тому уж и Речлаг не казался страшным наказанием. Пайка хлеба и баланда была? Была. А на воле и пайку-то не все имели. Только в Речлаге уже при мне ввели правило хоронить умерших или убитых в гробах, в новом чистом белье. После обязательного вскрытия тела на большой палец ноги вешали деревянную бирку с номером, а на могиле ставили деревянный столбик с перекладиной, на которой карандашом был написан тот же номер, что и на бирке, в гробу. А до этого еще в 1948 году, когда на саночках вывозили из лагеря покойника на кладбище, причем без гроба, из вахты выходил вохряк с молотком и длинным напильником и пробивал голову покойника от виска до виска...