Без всякого интереса я перелистал остальные листы дела и равнодушно подписал бумагу, в которой значилось, что следствие закончено и у меня к следственным органам претензий нет. У меня и в самом деле к МГБ не было претензий, мне было все равно, единственное, что меня радовало, что я никого не посадил из своих близких и знакомых. Никого!
Когда я подписал бумагу, Шлык с видимым облегчением забрал у меня «дело» и нажал кнопку под столом для вызова вертухая. Том моего дела Шлык торжественно запер в несгораемый шкаф и так же торжественно сел рядом со мной на диван, закинув ногу на ногу в сапогах с начищенными голенищами, и, развалившись, с видом победителя уставился на меня, осклабив редкие гнилые зубы.
– Ну что, Боровский, как дела?
– Дела хороши, гражданин следователь, а вот дело липовое, с начала и до конца.
– Ну, ну, Боровский, в деле все правда, ведь вы не какой-нибудь темный рабочий, которому мы наверняка бы простили ваши взгляды, но вы интеллигент, инженер, вас на заводе слушают, верят вам, и что вы прикажете делать нам в этой ситуации? Мы и были вынуждены вас изолировать от честных советских людей. Вы забыли, Боровский, что мы разведчики! Мы всегда стоим на страже.
При слове «разведчики» я не выдержал и расхохотался.
– Какая же это разведка? Схватили на улице гражданина, держали в одиночке несколько месяцев, не давали спать, грозили черт знает чем, да в этих условиях любой человек подпишет все, что вы захотите. Разведчики ловят шпионов и диверсантов, а какой же я, объясните, пожалуйста, шпион или диверсант?
– Ну, мы в этом вас и не обвиняем, но вы антисоветчик, классовый враг и должны быть изолированы. Не огорчайтесь особенно, вас направят в лагерь, и вы там будете работать по специальности. По отзывам начальства, вы хороший специалист, а такие везде в цене.
Вертухай что-то долго не появлялся, и я попросил Шлыка отвести меня в туалет. Шлык секунду поколебался, потом встал и указал мне на дверь. В туалете было большое зеркало, и я увидел в нем Шлыка и еще кого-то, совершенно незнакомого гражданина в штатском. Вглядевшись в незнакомца, я узнал себя... но в каком виде... Лицо землистого цвета, щеки глубоко запали. Я был просто страшен, страшнее, чем зимой 1942 года, в блокаду... Вот что они со мной сделали за полгода...
В течение нескольких дней меня никуда не вызывали, я отоспался и начал привыкать к тюремной еде, к вонючей баланде с рыбьими головами и перловой крупой.
Наконец как-то утром, после завтрака, меня вывели в коридор и подвели к маленькому столику, за которым сидел молоденький лейтенант в шинели и фуражке. На вид ему было лет восемнадцать, не больше. Он вежливо попросил меня сесть напротив и вручил листок папиросной бумаги, на котором было напечатано обвинительное заключение. Я прочел и расхохотался! В «обвиниловке» был написан «собачий бред в туманную ночь»... И если в обвинительном заключении была бы хоть капелька правды, меня надо было немедленно четвертовать, снять с живого кожу и казнить лютой казнью. В обвинительном заключении было все – и что я, сын врага народа, по происхождению из дворян, всегда ненавидел рабочую народную власть и давно намеревался совершить террористический акт против одного из величайших вождей всех времен и народов – но имя вождя не называлось. И дальше, с этой целью я обманным путем пробрался на физкультурный парад в Москве, где должен был, если представится возможность, убить гениального вождя или тщательно разведать обстановку на Красной площади для изыскания возможности совершить злодейское убийство. Во время следствия Боровский О. Б. был полностью изобличен в преступных злодейских намерениях, сам сознался во всем, и поэтому все статьи обвинительного заключения, то есть 17-58-8 и 58-10, часть 1 остаются без изменений. По совокупности всех совершенных преступлений Боровский подлежит суду Военного трибунала Ленинградской области.
Внизу было напечатано: «читал», и я расписался.
Еще до революции большевики требовали у царского правительства суда «правого, скорого и справедливого». Размышляя об этом, можно было только грустно улыбнуться. Однако надо быть объективным, требование в скорости советским судом иногда выполняется: так, например, в 1937 году потребовалось всего двенадцать дней, в течение которых маршалу Тухачевскому и его соратникам была определена мера наказания – расстрел, и приговор приведен в исполнение немедленно. Прошло более сорока лет, и нигде и ни разу не были опубликованы материалы процесса по делу Тухачевского. Что это значит? Только одно – никаких материалов не было...
После подписания 206-й статьи мне осталось ждать суда Военного трибунала, выслушать приговор и приготовиться… К чему? К расстрелу? Но смертная казнь у нас временно отменена, хотя Шлык на следствии неоднократно заявлял:
– Подумаешь, отменена! Если найдем нужным – расстреляем безо всякого. Не сомневайтесь...
Когда я подписывал 206-ю статью, не удержался и спросил Очаковского – какой приговор меня ожидает? Очаковский скривил рот в улыбке: «Не могу сказать точно, в пределах от нуля до двадцати пяти лет». Не сказал – до расстрела...
В общем, я сижу по-прежнему в одиночке и жду. Я мог думать что угодно, мечтать о чем угодно, одно я твердо знал: я получу максимальное наказание, и к этому был готов. Мне все надоело, опротивела чудовищная ложь следствия, обвинительное заключение, которое обволакивало меня тягучей, лживой и грязной паутиной... Что меня ждет? Если меня даже не расстреляют, то наверняка зашлют в места, откуда еще никто не возвращался. Наша Родина велика и обширна...
21 декабря мне исполнилось 34 года, а я еще жив. Мне показалось это неплохим предзнаменованием. День своего рождения я встретил особенно быстрыми шагами по диагонали камеры, а вместо праздничного торта съел кусочек черного хлеба, посыпав его осторожно сахаром. И еще я подумал, что в этот же день усатый гений тоже отмечает день рождения, но, наверно, не сыплет на черный хлеб сахарный песок, а может, сыплет?
Прошел еще день, и 23 декабря днем меня вывели из камеры и сначала вниз по железным трапам, потом по бесконечным коридорам с красными дорожками препроводили к какой-то новой двери. Оказалось, это красный уголок МГБ. Слева находилась высокая сцена, но без занавеса, на ней стоял длинный стол, покрытый красной материей. Справа рядов десять простых стульев и, что меня особенно пора зило – на сцене и на стенах я насчитал семь изображений Сталина, а в углу красовался его большой гипсовый бюст на квадратном постаменте. Гений был в полной парадной форме генералиссимуса.
«И этого гения в усах я хотел ухлопать!» – подумал я с содроганием. Боже, что они со мной сделают...
Вслед за мной привели и моего товарища, Сергея Куприянова. Выглядел он ужасно, я с трудом его узнал, и мы с изумлением рассматривали друг друга. Нас посадили рядом, посередине зала, и приставили двух солдат с автоматами. Зал постепенно стал наполняться людьми, правда, только военными, пришли и наши мучители – подполковник Шлык и полковник Очаковский. Они скромно уселись в заднем ряду. Вдруг к нам подошли двое штатских и представились:
– Мы ваши защитники и постараемся помочь вам.
Как жаль, что я забыл их фамилии...
Трое военных поднялись на сцену и уселись за длинный стол. Вскоре к ним присоединился еще один, чином пониже. Военный трибунал в полном составе – три члена и сек ретарь. Где-то, я помню, читал, что Военный трибунал может выносить только два решения: либо расстрел, либо оправдание. Оправдать нас нельзя, значит – что?
– Куприянов, встаньте! Вам предъявлено обвинение по статьям 17-58-8 и 58-10, части 1 и 2, признаете ли вы себя виновным?
– Нет, не признаю.
– Хорошо, сядьте.
– Подсудимый Боровский, вам предъявлено обвинение по статьям 17-58-8, 58-10 часть 1 и по статье 182 часть 4. Признаете себя виновным?
– Частично признаю по статьям 58-10 часть 1 и по 182-й.
– Хорошо, садитесь.
Все три члена трибунала зашелестели бумагами, тома нашего «дела» стали переходить из рук в руки. Как я успел заметить, трибунал без внимания отнесся к нашим показаниям, им было важно знать, что подписали, а так как все лис ты дела были нами подписаны, они успокоились, покивали головами друг другу, пошептались между собой, и главный из них приказал ввести свидетелей.