Что бы она делала без него? Вот и сегодня он бросил свои дела на работе, уехал на дочкино торжество.
Люба отстранилась от зеркала. Надо было собрать стол и встретить Ромку да еще успеть переодеться и хоть немного сделать прическу.
С хозяйственной сумкой она сходила вначале в овощной, затем в винный, купила минеральной воды и две бутылки шампанского. Кондитерский на сегодня отпадал: Миша позаботился о каком-то совершенно фантастическом торте. Всё, кажется, всё!
Всё, да не всё. Люба Бриш с наивностью ребенка иногда подменяла понятия, подставляла вместо одного (недоступного, или непонятного, или непосильного) нечто другое — доступное, понятное и посильное. Передумав обо всех грозящих ей неприятностях, она считала, что от них она избавилась. Но ее тревожило что-то еще. И вот ей казалось, что если она купит еще что-то, что она забыла купить, то и тревога исчезнет. Но куплено было исключительно все необходимое, сумка была полна, а какой-то червь все-таки шевелился и точил Любино сердце. Ей снова волей-неволей пришлось вспоминать один дачный недавний случай.
Дяденька, который делал новый забор, был очень смешной. Поэтому Ромочка и подружился с ним в первый же день. Мальчик смотрел то на молоток, то на топорик, мелькавшие перед ним. Приходилось даже поворачивать голову. Работал дяденька очень быстро, но говорил еще быстрее:
— Рэмэнэ тэбжэбэ пэслдн звнк?
Ромка ничего не понял и глядел с открытым ртом. Вера была как бы переводчицей, она понимала дяденьку лучше:
— У тебя уже был последний звонок? — повторила она вопрос дяденьки.
— Был! — радостно ответил Ромка.
— Знэчтэ тэпр вэтпск, — опять сказал дяденька, но Ромка опять ничего не понял.
— Скэлктэбл? — спросил дяденька.
Ромка молчал, и Вере снова пришлось объяснять:
— Он спросил — сколько тебе лет?
— А, — сказал Ромка и сказал сколько.
— А твэсэствер?
— Шестнадцать! — восторженно заорал Ромка, хотя и не любил этот вечный вопрос о годах. Однажды, когда он был совсем маленьким, его спросили, сколько лет сестре, он сердито ответил: «Она мне еще не говорила».
— Шестнадцать! Шестнадцать! — орал Ромка от радости, что расшифровал тарабарский язык дяденьки, который делал забор. В это время другой дяденька вышел из соседней дачи и сел на крыльце.
— Никэлэтэбэлэшь? — громко спросил плотник и ушел на ту сторону разговаривать.
День был жаркий. Ромка думал, что бы значило это «Никэлэтэбэлэшь», но ни до чего не мог додуматься, пока Вера шепотком на ухо не растолковала ему:
— Он спрашивает: «Николай, ты болеешь?»
— А-а! — протянул Ромка и поймал комара. Он хотел съесть комара и положил его в рот.
— Сейчас же выплюнь! — заругалась сестра. — Ты что, лягушонок? Это одни лягушонки едят комаров.
Ромка, не желая быть лягушонком, начал выплевывать комара, но тот куда-то исчез.
Люба в это время позвала детей, дала им денег и послала купить мороженое.
— Нэкэлэ-тэбэлэш! Нэкэлэ-тэбэлэш! — закричал Ромка и выбежал за калитку.
— Что он тараторит? — спросила Люба у дочери.
— Мамочка, расскажу потом! — смеясь, крикнула Вера и выбежала следом за Ромкой. Люба разложилась было со стиркой, но тут настырно задребезжал входной звонок. Кто-то нетерпеливо давил на кнопку. Люба отодвинула занавеску в кухне, посмотрела и ужаснулась: пьяная Наталья объяснялась у калитки с плотником, держась за его рукав.
Люба просто не знала, что делать. Муж запретил не только пускать, но даже говорить с Натальей по телефону. Вид у нее ужасный, вот-вот придут дети. Пока Наталья любезничала с плотником, Люба лихорадочно думала, как быть. «Не пускать, — мелькнуло вдруг в голове. Она была рада своей внезапно пришедшей решительности. — Не пускать, да и всё! Еще в таком виде…» Любе хотелось распалить в себе гнев, но гнева почему-то не было, только жалость и стыд. Наталья продолжала болтать с плотником, не забывая давить на кнопку.
— Они все дома! Так? А если не откроют, я полезу через твои заборы! — она хрипло захохотала. — Алё!
— Вэдэмэ нэкэвэнэ, — проговорил плотник.
— Чего, никого нет! Что ты мне мозги-то пудришь? Ты пилишь, так и пили. Любка! Он что у тебя, заместо собаки?
Тут плотник, наверное, не сдержался и сделал что-то, может, оттолкнул ее, может, выругался. Люба не видела. Она боялась глянуть в окно, она сжалась, пытаясь не слушать нецензурную брань. Наталья орала на всю Пахру:
— Ты хоть знаешь, дурак, кому забор-то? Доктору! Он доктор наук, а пихает меня в дурдом! Я его самого в дурдом! Он сам алкаш хуже меня! Я ему покажу принудлеченье!
Люба, набравшись духу, вновь осторожно взглянула в окно. Плотник, смеясь и широко раздвигая руки, выпроваживал Наталью на улицу, отстраняя ее все дальше от дома.
— Во-во! — кричала Наталья. — Уж и своих вышибал завели! Испугались? Заборы делают! Меня в дурдом? А вот, Мишенька, фигоньки тебе! Фигоньки не хочешь ли? А ты, Любочка, ты-то! На порог меня не пустила. Ладно… И чего это ты передо мной-то нос задрала? Подумаешь, я тоже спала с твоим долговязым! Я ему такой дурдом покажу…
Какой ужас! Наталья с этой своей страшной сумкой (в сумке, наверное, была недопитая бутылка) так сейчас и мерещилась. Платье в каких-то пятнах, висело на один бок, Люба особенно это запомнила. О каком это дурдоме она кричала? Бедный Славка. А когда вспоминалась самая гнусная, словно бы приснившаяся Натальина фраза, Любу бросало в жар от стыда и негодования. Сейчас она даже остановилась на тротуаре.
Школа, где учился Ромушка, была рядом, но в Москве всегда что-нибудь строится, везде перерыто, многие места не заасфальтированы. Пришлось обходить какую-то вновь вырытую траншею. Люба подошла как раз вовремя. Уроки в младших классах только что кончились, из вестибюля один за другим, словно шмели, вылетели ребята. Девочки выходили чинно, обычно по двое, а вот эти выскакивали словно настеганные, махали ранцами, пищали, демонстрировали беспомощные, но от этого еще более неприятные приемчики каратэ.
Она узнала сына издалека, по характерной, чисто медведевской коренастой фигурке. Он тащил свой тяжелый ранец, набитый всякими уравнениями. (Да, да, второй класс, и уже уравнения и все эти странные непонятные знаки. Миша высмеивал ее всегдашнее недоверие к математике. Но разве можно мучить всех детей тем, что непонятно даже множеству взрослых?)
Она удержалась, не побежала навстречу сыну. Ромка увидел мать и заспешил, рубашка выбилась из-под форменной курточки. Большие медведевские уши торчали, ах ты, господи… Она схватила мальчишку за руку.
«Мышкин-Бришкин, смотри! — услышала она. — Мышкин-Бришкин».
Школьники обгоняли их, на ходу показывали свои мальчишечьи фокусы.
— Это тебя так дразнят? — спросила Люба.
— Нет, мама, они не дразнят, — серьезно сказал мальчик.
— Но ведь твоя фамилия Бриш, правда?
— Ну и что? Мы всех не так называем.
«Как это не так?» — опять хотела спросить Люба, но передумала, хотя неприятное ощущение осталось. Она решила сегодня же позвонить классной руководительнице.
Дома, на пятом этаже, в светлой, солнечной, оклеенной финскими обоями квартире, к ней вернулось прежнее радостное и праздничное настроение. Она отправила Ромку заниматься чем ему хочется и начала накрывать на стол.
«Значит, придут две девочки и три мальчика, — снова, улыбаясь, припомнила она. — Как это странно… Впрочем, что тут странного? Вспомни-ка себя в десятом, нет, даже в девятом классе, вспомни..»
Мелодичный звон у входа прервал размышления. Целая орава школьников, замыкаемая высокой фигурой мужа, заполнила коридор. Люба давно знала их всех. Вера, прямо от дверей дирижируя бордовой с золотом книжечкой, наполовину шутя, наполовину всерьез, громко начала декламировать: «Я волком бы выгрыз бюрократизм, к мандатам почтенья нету, ко всем чертям с матерями катись любая бумажка, но эту…»
— Веруська, ты чего материшься? — сказал Михаил Георгиевич и распахнул для ребят двери в гостиную. Но Вера не унималась: «…на польский глядят, как в афишу коза, на польский выпяливают глаза…»