— Почему ты солгала мне? Почему сказала, что вышла замуж? — спросил я.
Гури устало улыбнулась и не ответила на вопрос. Она сказала:
— Доброй ночи, хафиз.
— Аллах подарил нам добрую ночь, — сказал я, стараясь держаться спокойно, но это плохо получалось. — Я пришел за тобой, потому что хочу жениться на тебе. Аламгир дал свое согласие.
Губы ее приоткрылись, а между бровями пролегла морщинка:
— Вы хотите меня в жены?
— Да, — ответил я.
Один из нукеров отомкнул замок, кивком предлагая Гури выйти. Она двигалась словно во сне, и я, не утерпев, шагнул за решетку, взял ее за плечо, и потянул наружу.
Она вдруг заплакала. Тихо, лишь слезы катились и катились по щекам. Я чувствовал это, потому что она прижалась лицом к моей руке.
— Благодарю вас, хафиз, — ответила она, наконец. — Аллах видит, я мечтала об этих словах едва ли не со дня нашей встречи. Как вы узнали, что я здесь?..
— Мохана приходила и умоляла спасти тебя. Ты знаешь свою бабку — кто может отказать ей? Пойдем, нам надо успеть до рассвета.
Но Гури медлила. Она повела плечом, освобождаясь от меня, и замерла. Бледность все больше и больше заливала ее лицо. Пожалуй, она никогда не была так красива. Потом она опустилась передо мной на колени и поцеловала край одежд:
— Благословите свою рабыню, хафиз. Благодаря вам, я умру счастливой.
— Ты не умрешь, — возразил я. — Великий Могол отпускает тебя.
— А их?.. — она приподнялась и указала в сторону решетки, из-за которой на нас смотрели блестящие глаза. Мне вновь припомнилась черная ночь месяца азар. — Их он тоже помилует?..
— Нет, — сказал я через силу. — Тебя одну.
Гури покачала головой:
— Я не могу, хафиз. Простите меня. Как я оставлю подруг? Будет ли это справедливым? Помните ваши слова, однажды там, в саду?.. Вы сказали, чтобы жить по закону Аллаха, слова и дела должны исходить из сердца. Все остальное — харам. Пойти с вами, спастись — это харам. Хотя мне и хочется этого больше всего на свете, мое сердце подсказывает, что я должна остаться здесь.
— Ты поступаешь неразумно, — только и мог произнести я.
— Неразумно? — она горько усмехнулась. — Я поступила бы неразумно, если бы пошла с вами и стала вашей женой… А еще — обузой для вас, грузом на совести. Вы — уважаемый человек, ведете праведную жизнь. А кто я? Таваиф, танцовщица без роду и племени, женщина для муджарата…
— Не беспокойся, брак будет только для вида, — сказал я тише, чтобы никто нас не услышал. — Ты будешь свободна, и продолжишь жить так, как тебе нравится.
Она сухо рассмеялась:
— Неужели вы ничего не понимаете, хафиз? Зачем мне такая свобода? Верните меня туда, — она прислонилась к решетке. — Пусть свершится воля Аллаха.
Я молчал, пока нукер снова отомкнул замок. Молчал, пока Гури, пригнувшись, скользнула к своим подругам в душную темноту. Она поклонилась и сказала чинно, будто стояла в саду, под сливами:
— Простите. Я не приму вашей жертвы. Вы до сих пор живете памятью покойной жены, а я не смогу делить вас даже с воспоминанием.
Несколько таваиф подползли поближе и шепотом стали предлагать в жены себя.
Вернувшись домой, я не снял шервани. До рассвета было несколько часов. Я прошелся по комнате и сел на ковер, поджав ноги. Пододвинул столик, разложил лист пергамента и задумался. Более тридцати лет прошло с тех пор, как я сложил свой последний бейт.
Когда умерла моя жена, я сказал, что вместе с ней умерло мое вдохновение, и считал, что это так. Сегодня же я всем сердцем взывал к Аллаху, чтобы он помог мне сложить еще одну, самую последнюю газель.
Я не зажигал лампы. Мне было светло от огромной луны, которая взошла над домом, заставив поблекнуть даже желтые, любопытные звезды. Я посмотрел на ее бледный лик и обмакнул калам в чернила.
В ту ночь я так и не сомкнул глаз. Едва небо на востоке порозовело, я поспешил ко дворцу Аламгира, пряча за пазухой свиток пергамента, который должен был спасти Гури и ее подруг. Охранники пропустили меня, помня, что вчера я проходил по приказу Великого Могола. Гури сидела у решетки, откинув голову и глядя невидящими глазами прямо перед собой. Я окликнул ее, но она услышала меня не сразу.
Я торопливо передал ей свиток.
— Что это, хафиз? — спросила она удивленно.
— Это моя газель. Прочитай ее подругам, заучите стихи наизусть, и когда вас поведут к реке, начинайте петь как можно громче.
Девушка развернула пергамент и пробежалась по строчкам глазами.
— Я не знаю такой газели, — сказала она удивленно.
— Не знаешь. Я написал ее сегодня ночью. Не забудь — начинайте петь, когда вас поведут на казнь.
— Вы написали газель? — казалось, мои слова не достигали ее слуха. — Это ваша новая газель, хафиз?
— Мне надо идти, скоро за вами придут. Помни, ты должна непрерывно петь это, и так спасешь себя и остальных.
— Вы написали газель для меня?..
Мне пришлось встряхнуть Гури, чтобы привести ее в чувство.
— Да, для тебя. Ты стала моим вдохновеньем. Обещай, что выполнишь все, как я сказал.
Она опустила ресницы, и вдруг пылко поцеловала пергамент. На прощанье я коснулся ее волос. Они были мягки, как черный китайский шелк.
Обогнув дворцовую площадь, я зашел в переулок, и прислонился к стене, окружавшей чей-то дом. Ноги отказывались мне повиноваться.
Прошло достаточно много времени, а я продолжал подпирать чужой забор, как нищий, не знающий, куда идти. Мимо меня проходили люди — мужчины, женщины, старики и дети, собиравшиеся поглазеть на казнь.
Солнце показалось до половины, когда я расслышал далекие вопли и стенанья. Они становились все отчетливее. Вскоре шарканье сотни ног наполнило улицу. Я боялся выглянуть и только взывал к Аллаху, прося милости для одной — для Гури. И тут свершилось.
Я сразу узнал голос Гури. Она запела сначала тихо, потом громче и громче, а последние строки подхватили остальные таваиф. И столько тоски и отчаянья было в их пенье, что слезы сами собой набегали на глаза:
Снова и снова пропевая газель, толпа таваиф, подгоняемая нукерами, двинулась в сторону реки. Я не мог больше выдержать этого, и бросился домой, не разбирая дороги.
Тот день я провел, как умалишенный. Я не мог ни молиться, ни думать, а лишь сидел над книгой, не в силах прочитать ни единой буквы, или начинал мерить комнату шагами. Солнце прочертило по небу полукруг, спряталось за сливы, а потом исчезло. Хадиджа принесла ужин.
— Что же это делается, хафиз! — начала она с негодованием, расставляя на столике пиалы и чашки. — Аламгир приказал пощадить этих бесстыдниц таваиф! Всех, до одной! Едва их вывели из подвала, они начали петь. И, говорят, такая тоска напала на повелителя, что он не выдержал и повелел отпустил их. Они разбежались, как крысы!..
Нежный перезвон бубенцов заставил ее замолчать, а я даже не успел восславить Аллаха. Замерев, мы с Хадиджей уставились друг на друга, а потом старуха выглянула в окно.
— Хафиз, там эта женщина!
— Мохана? — спросил я, и тоже посмотрел.
Во внутреннем дворе стояла Гури. Только на сей раз она была не в сине-желтых одеждах, а в красном сари, расшитом золотом. Золотая тика[25] спускалась по пробору на лоб, руки были унизаны браслетами. Когда она поклонилась мне, сложив руку «лодочкой», я заметил, что ладони ее расписаны хной.
— Зачем пришла, бесстыдница?! — заголосила Хадиджа. — Или снова захотела отведать плетей?!
25
Тика — украшение в виде подвески.