— За простого человека? — кричал в таких случаях Михаил Иваныч, всегда угощенный водкой: — в гроб пойду!
— И чудесное дело!.. Производите ваше роптание в аккурате, и от нас будет вам взаимно.
В необходимости заступаться за простого человека и шуметь из-за него в Петербурге Михаила Иваныча укрепляло несколько разных лиц, которых поочередно приводил в комнатку первый купец. Все они выслушивали ропот Михаила Иваныча, предварительно заставив его выпить водки, переглядывались между собою, шептали друг другу: "на что же лучше?" и затем объясняли цель его будущей миссии именно в смысле роптания на теперешнее положение рабочего человека.
Такие толки и испытания способности Михаила Иваныча роптать шли довольно долго; но мы не будем останавливаться на них, ибо все заседания в комнатке грязного трактиришка были совершенно похожи друг на друга. За день или за два до открытия чугунки поездка его была решена. Купцы дали ему пятьдесят целковых на расходы, одели его, как одевают вольника на три, на четыре дня, пока ему не наденут на плечи солдатской шинели; сказали, чтобы отписывал обо всем на имя какого-то ничтожного мелочного лавочника, и отпустили его собираться в дорогу.
И в то время, когда запыхавшийся от радости Михаил Иваныч бежал к Черемухиным, чтобы сообщить, что он воскрес, что он победил, — между его благодетелями-купцами, в том же нумерочке "Утюга", шел такой разговор:
— А это, брат, ты аккуратно придумал! — говорил один из собеседников коноводу тайного дела, — запустить волчка! хе-хе-хе!..
— Хе-хе-хе!.. — смеялся коновод. — Потому что без волчка невозможно… Ежели мы, примерно, сами пойдем по этому делу… нас, брат, начнут там чистить, карманы наши, например…
— Хе-хе-хе… Верное слово!
— Кроме того, мы пужливы… Тяжелы… Этакое дело нам начать, — так ведь это нас, по нашей глупости, как разграбят-то?..
— Синь-пороха не оставят!
— То-то вот! А как я перво-наперво этакого-то пущу волчком, как он нашумит там перед начальством-то, ан уж нам тогда вольготнее; тогда уж они будут думать: эво, мол, до чего народ немцем-арендателем прижат, что ровно бешеные на последние в Питер бегут жалиться! Как Мишку-то увидят… Ведь что это? Пуля!
— Пуля!.. Это верно! Ну так надо думать, что башку ему свернут там…
— Это верно! Прямо в огонь лезет!.. Да что же? Первое дело, что своя его воля, а второе, что и башку ежели ему, так и то не бог весть что! Ни кола, ни двора, ни куриного пера… А нам все сходней тогда-то с хлебом, с солью подвалить, — так аль нет?..
Разумеется, все были согласны с практичностью такого употребления особы Михаила Иваныча, тем более что и самое дело, которое намерены были господа предприниматели начать хлебом-солью, не было гуманным: партия провинциальных капиталистов, появившихся как-то внезапно в последнее время, намерена была взять у казны завод, находившийся в настоящую минуту в руках немца-арендатора. Пошатнуть немца сразу было нелегко, потому что в Петербурге он имел хорошую заручку; нужно было произвести особенный говор по вопросу о передаче завода в русские руки; нужен был шум в Петербурге, сделанный фанатиком страданий рабочего народа: и вот пригодились и больная грудь Михаила Иваныча, и его злость, и его фанатическая вера в "нынешнее время", когда простому человеку "дают ход".
Поможет или не поможет Михаил Иваныч этим людям в набивании их карманов — мы еще не знаем, как не знает этого и он сам, твердо верующий, что идет шуметь за права простого человека. Вера в это преобразовала его в последние дни совершенно. Злость пропала, и на худом, болезненном лице светилась какая-то детская радость. В новом костюме, стоившем несколько грошей, он, правда, походил в это время на человека, который только что выписался из больницы: худ, еще нездоров, но рад дышать чистым воздухом, рад глядеть на людей, ходить по траве. Без ругательств распрощался он с жолтиковскими знакомыми, с Уткиным, с целовальниками, с дьячками, и все они на этот раз тоже дружелюбно отнеслись к нему; иные даже просили "похлопотать" в Петербурге. Дали ему множество адресов, просили разыскать, купить, написать подробнее "обо всем". Михаил Иваныч охотно принимал поручения, целовался с оставляемыми им врагами и в детском умилении говорил:
— Много терпел простой человек — пора вздохнуть! Авось найдутся добрые люди, помогут нам!..
Все говорили, что найдутся, и верили этому.
За день до отъезда он совсем перебрался из Жолтикова в кухню Черемухиных и уже не злился в это время на скучавшую Надю и на старуху Черемухину, потому что в эти минуты был счастливее всех. Напротив: ему почему-то было немного даже жалко покинуть их; да и им без него видимо было скучно, в особенности Наде, которая в эту минуту стала чувствовать к Михаилу Иванычу особенное расположение: без него оставались одни мертвецы кругом нее. Под влиянием этого расположения к Михаилу Иванычу Надя, ее мать и Софья Васильевна снаряжали его в дорогу, как близкого им родного. Ходили с ним в ряды покупать галстук, манишку, каковые вещи, по мнению Михаила Иваныча, весьма необходимы в разговорах с петербургскими людьми; набили ему двести папирос из табаку в гривенник, ибо Михаил Иваныч не решался тратить на пустяки много, когда нужны деньги на хлопоты об участи простого человека. В свою очередь и Михаил Иваныч взялся сделать для Черемухиных доброе дело: сын Черемухиной Василий, тот самый, который лазил к Михаилу Иванычу на печку слушать сказки, пять лет почти без вести пропадал в Петербурге. Где он и что с ним — мать решительно не знала; последние два года он не писал ни строки; слышно было, что вышел из университета, не кончив курса; но жив ли теперь или умер — бог знает. Михаил Иваныч весьма был рад взяться за это поручение; кроме фантастического Максима Петровича, у него в Петербурге не было никого, а Василий Андреич, брат Нади, должен помнить его более, нежели Максим Петрович, потому что он не один десяток сказок рассказал ему в детстве.
— А не забыли, скажу, как вы ко мне на печку бегали? а?.. — фантазировал Михаил Иваныч. — Да помнит! Как забыть!.. А Максиму Петровичу — прямо в ноги… Земной поклон! Перед богом! "Как ты, скажет, смел купецкие краденые деньги на дорогу брать?" — "Голубчик! Максим Петрович! уж неужто ж так им, купцам-то, и оставлять все деньги-то?.. Довольно они денег-то наших положили в карман. Дай и нам грошик!.." Эх, и человек же!
Минуты всеобщего расположения охмелили Михаила Иваныча до того, что он в последние дни был постоянно немножко навеселе, ибо на радостях решался пропивать в день по двугривенному, по пятиалтынному. В таком радостном настроении он лез целовать ручки у Нади, у Черемухиной, у Софьи Васильевны; попил-погулял с мастеровым Ваней и его женой Фенюшкой; песен попел с ними, пошатался ночью по улицам с мастеровым народом и гармонией и даже выказывал поползновения насчет женского пола, остановившись на улице против прохожей девушки с такими словами:
— Дать тебе дорогу, красавица, а ли нет?.. — сказал он, сняв картуз, и прибавил: — проходи, милая, никто не посмеет… Бог с тобой!..
Среди этого гулянья он не упускал случая раз-другой заглянуть на чугунку и расспросить: "не ушла ли?" Успокоенный ответом: "нет еще", шел проститься с старым знакомым, в кабачок, к Трифонову, где на прощанье весьма основательно обругал Павла Иваныча, за что заслужил всеобщее одобрение. Наконец в одно утро уж не рабочие, а сторож при железной дороге, одетый, как картинка, объявил, что сегодня в седьмом часу вечера будет из О. первый поезд в Москву…
— Вре?.. — пролепетал Михаил Иваныч, обрадованный до испуга, и долгое время стоял молча с разинутым ртом, чувствуя, что как будто бы все тело его превратилось в одно сердце, бьющееся от великого счастия, и побежал к Черемухиным.
— Облажено! — пробормотал он и стал сию же минуту собираться в дорогу.
Наде вдруг стало страшно тяжело от этого слова "облажено", от этого счастья улететь из разоренного омута, освежить свою разоренную, бесплодно тоскующую голову.