— Много объявлений?
— Много-с!.. Сейчас вот от купчихи похоронное объявление приняли… Нарыдала она с горя строк на пятьдесят места.
— А так-то, вообще, сколько можно оставить для внутреннего?
— Да строк на триста… Да и то вряд ли… Фельетонист расскандальничался строк на двести лишку… Охаивает кого-то… А ведь вы сами знаете, Кузьма Иваныч, что издатель охотник до этого… Нарасхват пойдет нумер!..
"Вот тебе раз!" — думаю я в сокрушении.
В одной корреспонденции оказывается четыреста пятьдесят шесть строк, и, следовательно, ее либо надобно урезать, либо заменить чем-нибудь другим. Но урезать корреспонденцию на полтораста строк невозможно. Необходимо ее отложить.
Вместо рабочего вопроса появляется таким образом корреспонденция из Корчевы о том, что вчера проехал преосвященный, затем следует ранее заготовленная перепечатка о драке в клубе и прибавляется еще перепечатка о камне, упавшем с неба. Итого получается количество строк "в обрез".
Но едва вы подумали, что дело кончено, как в редакцию является репортер. Он в страшных попыхах — только что случился огромнейший пожар на Лиговке, сгорел уксусный завод, один пожарный переломил ребро, и, кажется, погибла маленькая девочка. Происшествие "городское", и хроника, не заносящая на свои столбцы таких происшествий во всех мелочных подробностях, уже не хроника, и городской читатель не простит этой небрежности.
Для внутреннего отдела остается таким образом всего двести строк, и потому приходится оставить только корреспонденцию из Корчевы о проезде архиерея. Но разве это "отдел"? Что же тут "внутреннего"? Необходимо опять порыться в заготовленном материале и составить "известия" почти заново.
Отдел таким образом составляется из таких куплетов: драка в клубе, упавший с неба камень, механик-самоучка и старик, умерший на сто двадцать девятом году, сохранив в целости все зубы.
"Кажется, всё?" — думается наконец. Но — увы! — электрический звонок главного редактора опять заиграл что-то и зовет вас.
— Скончался генерал Шомполов. Необходимо поместить некролог… строк двадцать пять. Пришла еще телеграмма: Кальноки едет в Эмс. Патти простудила горло. Новая опера Гуно имела блестящий успех, и в Нью-Йорке была буря… Строк пятьдесят.
Стиснутый таким образом, с одной стороны, "городскими" событиями, с другой — кухарками, кучерами, телеграммами и т. д., внутренний отдел в конце концов представляет следующее плачевное зрелище:
С неба упал камень.
Умер столетний старец.
Крестьянин Егоров упал в колодец вниз головой.
Пароход "Нептун" прибыл в Батум.
Актрисе Куприяновой в Саратове поднесли букет.
Вот она, внутренняя русская жизнь в ежедневной газетной живописи!
Но не думайте, чтобы заготовленный материал так и не пошел в ход, — нет, "набор не пропадет". Только о рабочем вопросе будет напечатано, когда он уже потеряет всякий интерес, например в сентябре; известие о драке также найдет свое пристанище когда-нибудь, когда найдется ему два-три вершка свободного места. То же самое идет и по другим отделам. За репортером, прилетевшим с вестью о пожаре, может явиться другой репортер — музыкальный, и ему никоим образом нельзя отказать в отчете о бенефисе любимой актрисы: это — городские вести, которыми живет и дышит городской читатель. Но так как пожертвовать содержанием "внутреннего отдела" в пользу заметки о бенефисе уже нельзя, так как внутренний отдел и без того уже окончательно нелеп, то принимаются и за другие отделы. В некоторых известиях, например, был прекраснейший пересказ последнего парламентского заседания в Лондоне по аграрному вопросу; вот его-то и приходится отложить до предбудущего времени, а опроставшееся место заполнить восторженным гимном бенефициантке, настроченным репортером, еще не очухавшимся от бенефисного ужина у Понсе.
Даже и то, что пресса дает нам подлинно петербургского, местного, приказы о назначении, перемещении и награждениях, законоположения, изменения и дополнения — все это вместе с сумбуром "внутренних известий" не может быть приведено вашею мыслью ни в малейшую связь. Отставка генерала Куприянова, назначение Федорова на место Протасова так же для вас и вашей мысли чужды и не нужны, как и падение с неба камня и смерть старика. Политические европейские дела всегда неизмеримо яснее для вас и всегда имеют даже в поверхностных газетных извлечениях понятные и видимые исходные пункты и перспективы. И ничего подобного не видно относительно русской жизни.
Приняв во внимание, что и я не чужд был до некоторой степени тех душевных страданий, в которых исповедовался перед отъездом за границу мой приятель, что и в моей душевной изнуренности также не последнюю роль играли разные веяния и течения, и присоединив к этому характернейшую особенность собственно петербургской жизни, то есть особенность такого места, где о русской жизни ничего никому неизвестно, читатель, я надеюсь, поймет, почему я так жадно рвался видеть именно жизнь, почему мне было необычайно весело видеть даже ту жизнь, которую можно видеть из вагона и в вагоне, и почему, наконец, я был искренно рад, что возница мой опоздал к пароходу.
Он дал мне время "отдышаться", приучиться опять ощущать радость жизни вообще, и меня действительно радовало решительно все, самая мелкая мелочь, даже и то, что вовсе не порадовало бы при более тщательном внимании; но я не хотел, я просто даже не мог быть внимательным к чему-нибудь неприятному. Истомленное воображение само старалось за меня, само окрашивало все виденное исключительно только в розовый цвет.
Под влиянием такого-то душевного настроения какое чудеснейшее впечатление произвело на меня пребывание в таком милом "месте", как Новороссийск! Я употребляю слово "место", не определяя его каким-нибудь более точным административным термином, потому что Новороссийск совершенно не напоминает ни города, ни села, ни станицы, ни деревни, а есть пока просто "милое", тихое, не беспокойное жилое место, которое, не имея ничего определенного в настоящем, дает вам полную волю мечтать, без всяких стеснений мысли, о его будущем. Впечатление, которое можно все-таки кое-как определить человеческим языком, это то, что Новороссийск — начало чего-то, зеленый стебелек, едва-едва показавшийся на девственной почве пустынного побережья.
Девственность, начало новой жизни на этих старых местах, опустевших после бегства горцев в Турцию, новая девственная растительность, до основания уничтожающая малейшие следы старины, — вот она-то и веселит усталое сердце в этих безлюдных, но обновляющихся жизнью местах. Пока еще греховодник-капитал не показывал сюда своего носа, по крайней мере в своих подлинных размерах, и не успел раздражить запахом своих приманок этой невинной земли и этого невинного воздуха, который обвевает ваше лицо и которым дышат ваши больные легкие. И такая прелесть начинает чувствоваться почти тотчас же, как только дорога, бегущая по кубанской степи, входит в предгория Кавказского хребта.
Кавказский хребет, подходя к Черному морю, как будто бы смиряется и затихает в своем бунтовстве: довольно он намудрил и напугал человека там, в глубине Кавказа; довольно он там намучил его своими ущельями (какое скучное слово!), скалами, высовывающимися из облаков, ревущими реками и пропастями бездонными. Довольно он надивил, настращал и навосхищал вас там, "в своих местах", теперь — будет! Там, в своих-то местах, он широко развернулся, самому небу доказал, на какие способен он чудеса, теперь же пора и отдохнуть. И, приближаясь к Черному морю, точно к дому, откуда ушел гулять по белу свету, он как будто отдыхает от своих чудовищных подвигов; идет он ровным шагом и тихо улыбается вам, встречному прохожему, мягкими, живописными очертаниями ничем не пугающих гор, живописных долин, глядя на которые с вершины этих смирных высот, чувствуешь и видишь только одно, именно — как они хороши, живописны, и нет того головокружительного ощущения и мысли о возможности "помереть не своею смертью", которые с такою неистощимою любезностью преподносил вам на каждом шагу настоящий, головокружительный Кавказ.