Мучительное приспособление к новым порядкам кончилось, "купонный" строй упрочился, и все к нему привыкли, установилась "власть капитала" (так думал Успенский назвать новую работу, которую не успел осуществить). Все притерпелись и к этому строю и к своему бессилию перед его законами, у образованных людей временами появляется поэтому потребность "всестороннейшего облаивания жизни". Это "облаивание" дает выход накопившейся горечи, порожденной бросающимся в глаза универсальным принципом современной жизни, который выражается коротеньким словом "хапнуть". И вместе с тем это "облаивание" дает образованному обывателю удовлетворенность и самоуспокоение, оно не влечет ни к знанию, ни к делу. Герою же Успенского, от чьего лица ведется повествование, "облаивания" мало, ему нужна истина, хоть тяжкая и болезненная, но истина, и он находит ее в статистических таблицах, усеянных цифровой крупой. Конечно, точная и сухая наука статистика дает разностороннейшую картину жизни, но и она отчасти успокаивает чувство строгостью и безличностью своего научного метода. Чтобы лишиться этого спокойствия, нужно увидеть статистические данные "въяве и вживе", например, загадочную "четверть лошади". Такая странная цифра может вызвать замешательство, раздражение и приступ "облаивания" всего на свете, в том числе и статистики. "Но вот, — говорит рассказчик, — совершенно неожиданно со мною происходит переворот: я собственными глазами увидел четверть лошади!" Характерно здесь это слово "переворот". Он превращает точное знание в искусство и лишает науку ее спокойствия. Этот "переворот" обозначает прозрение и зарождение особой науки — науки видеть. Она лежит в основе разработанного Успенским метода, объединяющего в себе "цифровую мушкару" и человеческие судьбы, точное знание и художественное прозрение, литературу и публицистику. Жанровые тонкости при этом интересовали Успенского меньше всего.

В свете такого искусства "четверть лошади" оказывается… деревенской бабой, на долю которой досталась только дробь того, что ей нужно; причудливый ход авторских ассоциаций свободно сближает ее с цирковой акробаткой на тонкой проволоке: на ее долю тоже досталась какая-то дробь. Статистические таблицы и художественная интуиция согласно говорят о том, что перед нами не частные случаи, а общий порядок; в голосе автора начинают звучать патетическое обличение, сатирический гнев и одновременно столь привычная для него насмешка над безрадостными нелепостями жизни. "Нецелое число, именуемое бабой, шло дальше и дальше", оно, это одушевленное число, навьючено до такой степени, что может идти только с осторожностью акробатки. Рассказчик следует за ней, но не может ей помочь, чтобы не нарушить точности научного метода, — в такой ситуации есть над чем посмеяться.

Смех Успенского звучит даже в таких случаях, когда, казалось бы, для него вовсе нет места, например, в рассказе "Квитанция", одном из самых страшных у Гл. Успенского. Он звучит не умолкая, когда автор повествует о стороннике научного метода, говорящем тяжеловесным языком с бесконечными "что" и "который", об "отце— и матере-образных дробях" и о нулях в человеческом облике. В том же тоне рассказывается о таких сюжетах, как "покойницкий вокзал", как "вывозка" мертвых младенцев из воспитательного дома. Только с появлением главной героини рассказа, "аккуратной" петербургской белошвейки, безуспешно пытающейся разыскать по квитанции своего умершего ребенка, смех автора смолкает вовсе и сменяется скорбью и слезами его героини, "истерическим дрожанием всего ее тела", короткой вспышкой ее гнева, — короткой потому, что на длительное проявление человеческих чувств у нее нет времени. А суета и беготня на "покойницком вокзале", шум и выкрики людей, вся эта напряженная беспорядочная динамика сменяется в конце минутой благоговейной тишины; перед нами возникает скульптурно застывшая группа, две фигуры: скорбящая мать, в безмолвном горе перевесившаяся через деревянную ручку скамейки, и рядом с ней — повествователь, который сидит недвижимо и боится дохнуть.

Современники говорили об этом рассказе, что здесь искусство Успенского достигает высшей точки, оно даже перестает быть искусством в обычном смысле и превращается в крик боли. Но это были не безвольные стоны, а возгласы негодования против "буржуйной орды", против "купонного" строя с его "железными законами" и социальными язвами. "Пусть, — говорит Успенский, — эти законы действуют — они точно железные, — но пускай же мы получим умение и право ненавидеть язвы, содрогаться от них, кричать от испуга и думать о том, чтобы их, этих язв, не было" ("Мечтания", 1884).

5

Превращая человека в полтину, в дробь, в ноль целых, "господин Купон" прежде всего отрывает его от земли. С этого и начинаются все язвы его жизни. Тайна крестьянского благополучия во власти земли, считал Успенский. В этом была его народническая вера. Он ясно видел, что крестьянский труд неимоверно тяжел, что порожденные им нравы грубы и порою жестоки, но вместе с тем он уверял себя и своих читателей, что полная зависимость крестьянина от земли приносит ему счастливую возможность не "выдумывать" себе жизнь, не решать мучительных нравственных задач, не выбирать жизненных путей, а делать то, что велит мать — сыра земля. Власть земли приносит крестьянину освобождение от личной ответственности и дает ему чувство слитности с природой, душевное спокойствие, цельность и силу. "… Огромнейшая масса русского народа до тех пор и терпелива и могуча в несчастиях, до тех пор молода душою, мужественно сильна и детски кротка, — словом, народ, который держит на своих плечах всех и вся, — народ, который мы любим, к которому идем за исцелением душевных мук — до тех пор сохраняет свой могучий и кроткий тип, покуда над ним царит власть земли, покуда в самом корне его существования лежит невозможность ослушания ее повелений, покуда они властвуют над его умом, совестью, покуда они наполняют все его существование". Это Успенский сказал в очерках "Власть земли" (1882), об этом же он писал во многих и многих своих произведениях.

В такого рода взглядах и настроениях Успенского ярко сказалась народническая идеализация крестьянского строя жизни, крестьянского труда и "аристократического крестьянского типа". Здесь выразились народническая мечтательность и народнический романтизм. Вместе с тем уже давно было замечено, что в среде народников Успенский стоит одиноко со своим скептицизмом, отвечая иронической улыбкой на общую иллюзию. [1] В самом деле, даже в его умилении властью земли слышится грусть оттого, что эта власть кончается. Он с таким глубоким чувством говорит о благе жить в ежеминутной зависимости от "травинки зелененькой" именно потому, что видит, как эта зависимость насильственно прерывается "железным шествием" истории и "проделками господина Купона". Недаром замысел "Власти капитала" возник у Гл. Успенского после "Власти земли", в этом была несомненная внутренняя логика. Кроме того, гибкая и тонкая художественная мысль Успенского порою делала такие повороты, при которых "власть земли" представала в совсем неожиданном освещении.

Возьмем для примера рассказ Успенского "Взбрело в башку" (1888), который представляет собою своеобразную художественную иллюстрацию к теории "власти земли". Обоснование и защита этой теории приобретает здесь почти парадоксальный характер. Героя этого рассказа земля лишь на короткое время освободила от своей власти, одарив неожиданно богатым урожаем, и он чуть не погиб от безделья и блажи. Только едва не замерзнув, он опамятовался, вернулся под ярмо привычного труда и тем спасся. Покарав его урожаем и досугом, бог спас его морозом и увечьем. Получается, что досуг мужику вреден, а полезен лишь беспрерывный труд… В действительности же смысл рассказа далеко не так прост. Из-за чего чуть не погиб Иван Алифанов? Из-за внезапно вспыхнувшей в минуты досуга любви, самой нежной и поэтической любви к девушке, которую он знал в далекие дни молодости. Это любовь мечтательная — к видению, возникшему в воспоминании. Сперва это как бы внезапный толчок памяти, потом начинается работа мысли, переоценка всей прежней жизни, осознание своей вины перед женой, которую взял "для хозяйства", "как скотину", "перед которою он кругом виноват и с которой он поступил как Иуда-предатель". Поддавшись "дури", он начинает жить, таким образом, сложной и возвышенной духовной жизнью. Прежняя его возлюбленная теперь для него не воспоминание, не милый образ былого, а нечто постоянно с ним пребывающее, его "сокровище, солнце, сияние".

вернуться

1

Слова И.А. Гурвича, сочувственно процитированные В.И. Лениным в работе "Что такое "друзья народа" и как они воюют против социал-демократов?"


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: