Рассказчик помолчал, заинтересовывая меня и этим молчанием и загадочно-развеселившимся лицом.

— В любовники прямо, с одного маху влетел, почитай что только нос показал в Питер-то!.. Да ведь, брат ты мой, порция-то какая попалась! Своих, чистых денег скоплено было у ей, у этой самой Аграфены, под пять сот рублей да два сундука всякого добра нажито, пудов по двенадцати в сундуке! Ведь вот какая штучка подвернулась! Мне бы — ежели бы, то есть, имел я человеческий ум — мне бы самому надобно бы ее на брак склонять. Я бы сам должон был вовлекать ее в эфто дело да на пять-то сот в своей же деревне кабак либо лавочку открыть, и были бы все сыты, и все бы было честно, благородно. То-то ума-то нет!.. Наместо того за всю ейную любовь только и было моих мыслей, как бы ей хуже сделать, чтобы ей было как поскверней. Вот какая дубина!.. Потому что не понимал я этих любовных поступков; представилось мне все это как подлость одна… Неотес!..

"Перво-наперво недели с две, как в Питер-то пришли мы, шлялся я без всякого пропитания… Еле-еле три копейки на ночлег выпросишь христа-ради… Думал, подохну где-нибудь, как собака… А тут иду однова по Пескам, по Восьмой улице, — сидит у ворот старичок-дворник… Иду и сам не знаю куда. Увидал старичка, говорю: "Нет ли какой работы?" Сначала-то говорил — нету, а потом поразговорился, порасспросил — "постой, говорит, я к барыне пойду"… Пошел и вскорости воротился. "Хочешь, говорит, три рубля — оставайся!" Я и остался в подручные ему. Домик был не велик, деревянный, шесть квартир, во флигеле еще три махонькие… Вот я и стал ворочать и воду, и дрова, и сор… Рад, что хошь щи-то ешь каждый божий день. Вот в эфто время и увидал я Аграфену. Принес я в первый раз дрова в хозяйскую куфню, вижу — женщина, одета по-хорошему, ростом коротковата, волосом черная, а годов ей на вид уж за тридцать, однако не похожа на старуху. Увидела она меня, и остановилась, и смотрит — я дрова складываю, а она смотрит; потом вздохнула и пошла, а потом опять пришла. Она мне потом сама сказывала: "Ты, говорит, сразу мне полюбился. Я, говорит, как увидала тебя, так в ту же пору о тебе затосковала..." А меня — я по совести говорю — ежели бы с неделю покормить в ту пору хорошо, так я бы после голодовки-то ловко выправился… Вот Аграфена-то и поняла это. Пришел я на другое утро с дровами, опять она в куфне. "Ты, говорит, устал, вот тебе кофейник, пей кофий с черным хлебом". Выпил я тут стаканов с десяток — до того, что уж один кипяток в стакан наливаю, а Аграфена только ухмыляется, головой качает. С тех пор стала она меня в свою комнату звать кофий пить. Приду, сложу дрова или воду вылью в кадку — "иди кофей пить". Заведет меня под лестницу, принесет булок, калачей — ешь! Я пью, ем, а она на свою горькую участь жалуется. "Всю жизнь, говорит, свету не видала. Сирота круглая. С малых дён жила в казенном приюте, кормили плохо, строгости большие, всё божественному учили, чтобы потом в прислуги в хорошие дома отдавать… Взяли, говорит, потом в прислуги, прожила я в хорошем доме двадцать лет — ни дня, ни ночи не видала покою. Барыня была старуха божественная, поедом ела. Сколько, говорит, женихов сваталось — всех прогнала барыня-то. Жениха прогонит, а мне пригрозит: в аттестате напишу!.. А не то, говорит, иди: ни жалованья, ни одежи не дам. Так и жила как в тюрьме". Померла эта божественная-то барыня, поступила Аграфена к другой — к той самой, у которой дом и где я место получил. Жила она здесь свободно, барыня была вдова, все плакала по мужчинам — всё они ее обманывали… И Аграфена также все о мужчинах тосковала, что дожила она до каких лет, а никакого удовольствия не видала. Вот они обе и сошлись — и барыня и ключница. И у куфарки был любовник — музыкант полковой. Так у них у всех и было согласно все по любовной части. Одни женщины да любовники, только Аграфена все разыскивала себе по сердцу. А тут и нанеси меня нелегкая… Вот и стала она меня кофием поить. да про горькую участь свою рассказывать… Я пью-ем, а она говорит-говорит, каким хорошим женихам отказала, как свету не видала, да и заплачет. Я поем, попью и — уйду. А стал я шибко разъедаться с этих кофиев. Стала Аграфена меня даже котлетами кормить с барыниного стола и между прочим плачет и говорит: "И кто бы меня успокоил!.." Я поем и — пойду. Проходит время, стала Аграфена так говорить: "Миша, неужто ты меня не успокоишь? Разве ты не понимаешь, что я тебя кофием пою и прочие предлагаю закуски не зря?.. Ведь зря-то, говорит, я и собакам могу выкинуть". А я, ей-богу, перед богом сказать, в толк не возьму, чем я ее успокою?.. Три рубля жалованья всего-то на месяц — из чего тут угощать? "Нечем, говорю, мне тебя успокоить". Что день, то она все явственнее стала доказывать, а я все ответа ей не даю, потому порядков не знаю… День за день, день за день, наконец, того, однажды плакала-плакала она, покуда я пил-ел, потом видит, что от меня нету ей никакого смысла, отерла глаза платком и говорит проворно таково: "Ну, говорит, коли ты до сих пор ни в чем не имеешь понятия и слов моих не слушаешь, так должна же я как-нибудь сама присодействовать. Ступай, одевайся и жди меня за воротами". Допил я кофий, пошел, оделся и вышел за ворота. Спустя время выходит и Аграфена. "Иди, говорит, за мной". Ну я и пошел. Она все по переду идет… Шли, шли и пришли в Большую Мещанскую… Есть там гостиница "Ломбардия", потому она как раз напротив ломбарту помещается. Аграфена все вперед, а я все за ней… Так нешто я понимал что? Ведь никто ей не велел — сама догадалась…

"Н-ну, после этого случаю и стала она меня подвергать к себе — что ни день, то крепче — что ни день, то все строже… Первым делом подвела под барыню мину — старого дворника-старичка вон согнала с места. Двадцать лет он жил — и вдруг его выкинули. Даже заплакал пошел… Куфарка было вступилась за старичка, да Аграфена подвела торпеду — и ее вон, и с любовником, всех прочь… Меня в дворницкую. Подручного мальчишку из дворницкой — вон: спи, где хочешь, хоть помирай… Дворницкую вымыла, прибрала, выклеила; мне — поддевку, сапоги, жилетку, часы — всё за первый сорт… Ну, а чтобы куда-нибудь отлучиться или что-нибудь — уж извини! Так и смотрит из куфни на двор, точно ястреб… Чуть мало-мало замешкал с дровами где-нибудь в квартире — зовет на весь двор: "Михайла, Михайла! Где мой Михайла?" Цельный день по всему дому только и слышно: "мой Михайла, мой Михайла, мой Михайла, и мой, и мой, и мой, и мой…" Чистая срамота! А у ней даже ни капли совести нету… Куфарок всех костит нехорошими словами во всю пасть; по всем кабакам по Восьмой улице обегала, чтоб мне водки не давать: "если будете моему Михайле водки давать — я вас всех в каторжные работы отдам, денег не пожалею". Иной раз где-нибудь с каким человеком или с квартирантом поговоришь, хвать — уж она все портерные облетала, во всех лавках побывала: "не видали ли моего Михайлу?" И все ко мне в дворницкую; как урвется минутка — тут! А нет меня, опять: "Михайла, Михайла!" или: "Иди, иди, иди!.. Домой, домой, домой…" То есть загоняет меня, как скотину хворостиной — и с того боку и с другого, а уж вгонит в дворницкую или к себе в куфню… Народ-то стал смеяться. Куфарки стали подражать — тоже принялись из кухонь в фортки кричать: "Михайла, Михайла! иди ко мне ночевать!" А это ее пуще мутит… Однова лавочник в шутку ей сказал: "Твой Михайло вон к той куфарке пошел" — так, в шутку, — так она, ни слова не молвя, прямо ему в виски впилась, еле отняли. Потом отдала у мирового пятнадцать целковых штрафу. "Только посмей кто, все рыло оборву!.." Ведь вот что за характерная женщина!..

"И стала она, братец ты мой, противна мне. Кажется действительно, что надо бы мне ей уважение делать за все ее угождения: подручного на свой счет наняла, а меня уж прямо в куфню перевела, чтоб я ничего не делал, — а нет, мутит меня и вся тут… И народ смеется — говорят: "нанялся в любовники!.." И воли-то нету, да и грех… Она было сама мне насчет браку — "примем закон!" "Нет, думаю, сравнить ли экую шкуру с нашей деревенской!" А пуще всего стала она меня сердить сестрой… Я было ей сказал: "Надо сестре денег послать — чай, она там пропадает с голоду". Ни копейки не дала. "Я, говорит, всю жизнь мучилась да деньги свои буду давать. Мне самой хочется иметь отдых". Так и не дала… Раз я погрозил: "Уйду, найду себе другое место" — так, как чорт, осатанела: "Всю одежу отберу, жалованья не отдам, барыню упрошу, и в пачпорте напишут так, что никто не возьмет". Конечно, со зла болтала, а случись, и, ей-богу, бы сделала. А без одежи куда я пойду?.. Скреплюсь, молчу, а дюже, дюже она мне противна… А тут случилось — пришло письмо из деревни: пишут, сестра родила, гулять пошла… Вспомнил я нашу деревню, сестру, все наше горе и разоренье — и так меня засосало с этого дня, и так мне показалась горька моя кабала… Стал я пить, а Аграфену колотить… Раздумаешься, затоскуешь — и прямо в кабак… Как Аграфена показалась — а уж она сейчас мчится, — так кулаки сами и зачнут сучить… И больно ей доставалось… Долго я крепился, покорялся ей, а как сорвался да как пошел на отчаянность, так что дальше, то чаще. Придешь пьяный, разорешься, раздерешься, нашкандалишь — барыня сама выйдет: "Сейчас убирайся со двора долой!" И сейчас Аграфена меня выручит. Спрячет, уложит, упросит, а сама перед барыней — и на пяточках и на носочках, и лапочками и бочками, и словами и глазами, и так и эдак, и вползет и выползет — хвать и выпутала. Придет, говорит: "оставайся" — и все целует да плачет… После этого я недели с две погожу, покреплюсь, — потому куда я в самом деле денусь? После сестриного горя и в деревню-то страм показаться… А потом опять сделаю скандал, барыня опять: "чтоб сейчас твоего духу не было", — а Аграфена опять заюлит, зазмеит, замутит перед барыней, забормочет, замерячит, вплетет и выплетет — глядишь, и выюлила и вызмеила… Опять бежит: "оставайся!"


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: