"Что ж, — думал он, — и здесь можно быть полезным… Стоит только отдать свое жалованье в пользу бедных учеников, их семейств, отцов и братьев… Ведь это все ихнее…"
Эта мысль озарила все его тосковавшее существо…
— Завтра же, завтра же! — толковал он с восторгом и ерошил свои волосы…
Но завтра он этого не сделал.
"Как только получу жалованье, — думал он "завтра", — тотчас же…"
Жалованье он получал, клал в карман — и думал: "Завтра непременно!"
Но завтра он этого не делал — деньги нужны были самому, "а вот в следующий месяц!"
Прошло два года. Певцов никуда не уехал. Мысли об отъезде и о раздаче собственного имущества он считал окончательно решенными; он был уверен, что сделает все это непременно, и не считал нужным размышлять об этом каждую минуту. Дело решенное. К концу второго года он сделался как-то спокойнее. Учителя его уже не дичились, и он тоже спокойно презирал их. "Что же требовать от них!" — думал он. Отношения к ученикам уже не были загадкою, во-первых, потому, что "завтра непременно…", а во-вторых — "нужно же хоть для виду; приезжают ревизоры… охота выслушивать неприятности от кого-нибудь"…
— Вы, пожалуйста, сбрейте бороду, — сказал ему смотритель…
— Я думаю, борода моя не повредит?..
— Так, но что вам за охота из-за какой-нибудь бороды выслушивать замечания? Согласитесь.
— Так, так, действительно, — отвечал Певцов и сбрил бороду.
Сидя в классе, он видел те же полушубки и голые ноги, но для того, чтобы "не нажить неприятностей", трактовал о подлежащих, сказуемых, выслушивал басню "Осел и соловей", "Проказница-мартышка".
Неужели он забыл, что выучить эту басню, не понимаемую почти наполовину, стоило и времени, нужного на домашнюю помощь, и сального огарка, стоившего проклятий? Нет, он знал это, но "что за охота выслушивать…" и т. д. Кругом его за стенами в соседних классах раздавались возгласы его товарищей, заматоревших в процессе преподавания, основанном на том, чтоб "не нажить неприятностей". Певцов слушал это преподавание и был равнодушен к нему: он ведет свои дела и не имеет надобности до своих товарищей.
— Кроме видимых, вещественных глаз, имеет ли человек невещественные? — раздавалось за стеной.
— Человек имеет невещественное око.
— Которое называется?..
— Которое называется внутренним.
— Как?
— Внутреннее око.
— Садись! — Пономарев! Осязаем ли мы внутреннее око?
— Нет, мы его не осязаем.
— А оно само осязает ли внутренно предметы? то есть видит ли?
— Оно видит и осязает.
— Что именно?
— Невещественные предметы.
— Садись!
За другой стеной идут рассказы о том, чем замечателен Манчестер; о том, как Мамай разбил Донского "с тылу", причем беспрестанно слышатся слова "наголову"… "обратился в бегство"… "славяне, подобно германцам, а германцы, подобно славянам" — и проч. Но вот раздается звонок, Певцов стоит среди учителей: они просят у него папироску, расспрашивают о квартире.
— Да не пойти ли нам к Гаврилову? У него превосходная наливка.
— Нет, господа, — говорит Певцов.
— Да ведь в Москве пили же что-нибудь?
Певцов соображал: "Отчего же и в самом деле не пойти?"
И действительно шел, так, от нечего делать. Дорогою он видел, как ученик, отвечавший о внутреннем оке, тащил, весь потный, коромысло с ведрами воды; думал, что тяжесть этой ноши способна выколотить из него в одну минуту целые миллионы сведений вроде внутреннего ока, — и шел с товарищами дальше. Впрочем, он вежливо отвечал на поклон ученика, который, высвободив одну руку из-под коромысла, снял-таки шапку перед наставниками.
— Ну-ка, рюмочку! — говорят ему товарищи.
— Нет, я не стану.
— Да пили же в Москве-то? что за глупости!
Певцов думал: "что ж такое?" — и пил.
Но вот уже он выпил пять рюмок. Как это случилось, обстоятельно объяснить невозможно; достоверно известно только то, что, поднося себе рюмку за рюмкой, он думал: "что такое, если я… велика беда!" Через несколько времени он уже целуется с кем-то. "Что это за рожа?" — думает он, упираясь глазами в какую-то щетину, которая принадлежит обнимающему его человеку, и, убедившись, что это один из товарищей, автор внутреннего ока, думает: "а, это ты, подлец!" — и целует щетину.
"Эка важность! — думает он, совершая эту церемонию. — После злиться будет… чорт с ним!"
Откуда-то явилась гитара, началась пьяная песня. Оказывается, что Певцов знает эту песню, — и подтягивает; начинается другая — Певцов и другую знает. Между ним и товарищами рождается какая-то пьяно-дружественная связь, он уже не с отвращением, а почти добровольно слушает, как кто-то признается ему в любви.
— Ты, брат, хороший человек, — говорит ему кто-то… — Я, брат, люблю откровенность.
— Ты, брат, сам отличный человек, — говорит Певцов. — Я, брат, люблю правду.
— Ты, брат, с Ивановым не сходись, он — подлец… Я тебе по душе говорю.
— Иванов? о, это подлец! — не задумываясь, соглашается Певцов.
— Целуй, брат!.. Вот спасибо!.. Давай по одной!
— Давай, брат!
— Что, моего пса тут нету? — раздается голос за окном.
Это ходит по городу жена учителя и ищет своего пропавшего мужа.
— Поди ты к чорту! — гремит компания.
— Убирайся к чорту! — присоединяется Певцов. Словом, он — приятель всем, находящимся в этой компании. Певцов возвращается домой навеселе, не замечая любопытных, изумленных уездных лиц, привыкших встречать его всегда в порядке.
— Нет! это невозможно! — с болью в голове решал Певцов, проснувшись на другой день. — Нет! это чорт знает что такое!..
Сообразив все подробности происшествия у Гавршюва, Певцов назначал немедленный отъезд из этого проклятого города завтра утром. Это немного успокоивало его; но до завтрашнего утра оставалось громадное количество уездной скуки. Он попробовал высидеть целый вечер дома, но бушеванье ветра, грохотанье ставней и болтов, рев свиней под полом комнаты заставили его подумать: куда бы деться? Он подумал было в последний раз сходить к тому или к другому товарищу, чтобы показать себя снова в приличном виде, но это оказалось неудобным: у женатых людей не всегда есть свободные минуты, одни дети чего стоят! Да, наконец, велика ли важность доказать товарищу свою трезвость. "Чорт с ними!" — думал Певцов и все-таки не знал, куда бы, в какую бы нору заткнуть себя, лишь бы поскорей проснуться завтра. Судьба помогала ему. Буря и грохот ставней не его одного гнали вон из дому, не в нем только было желание куда-нибудь деться; на его стороне была холостая уездная компания — он и сошелся с ней.
"Завтра же, завтра же!" — думал Певцов.
Прошло еще два года — Певцов уже не думал этого "завтра же", он советовался с товарищами насчет желудка: ему присоветовали употреблять огуречный рассол.
"Завтра же прикажу хозяйке купить капусты и огурцов", — думал Певцов в эту пору.
Холостая компания, к которой он продолжал принадлежать, в сущности своей была глубоко грязна и отвратительна; отягченная бременем тоски и пустоты, она спустя рукава смотрела и переносила самые возмутительные вещи, понемногу привыкла принимать страшное нравственное падение за удовольствие и увеличивала скудость духа и сердца, уже оскудевшие в пустоте, еще больше и безжалостнее.
Иногда Певцов, поразмыслив над своей жизнью, вдруг снова впадал в усмиренную кроткими мерами тоску, которая на этот раз не выражалась в потребности рассола, но и не была уже та московская тоска, в которой все-таки звучала молодость. В ней уже не мелькало неопределенное желание что-то начать: она говорила о том, как бы все это кончить добровольно. Певцов давно уже сидел на привязи и мало тосковал об этом; он даже не замечал этого — так привык он к ней с детства. Но время и другие условия, о которых уже сказано, навели его на мысль, что привязь эта очень длинна: она дает ему возможность шататься по улицам безо всякой надобности, вступать в сношения с другими субъектами того же сорта, грызться с ними и потом, повидимому безо всякой надобности, уносить в свою конуру переломленную ногу, боль в боку. Не лучше ли просто сидеть в конуре и заботиться только о собственном благосостоянии, пусть там грызутся. Но иногда не утерпишь… Для этого-то нужно привязать себя в самую глубь конуры, опутать себя веревками, надеть намордник, наконец приковать себя к земле.