— Ты опять напьешься? — говорила жена Певцову, когда он собирался пройтись погулять.

— Ну вот, разве я не знаю!

— Пожалуйста! что это за пьянство?

— Я знаю… что ты?

Певцов возвращался пьяный.

Время шло, и стремление Певцова к "грязям" холостой компании не уменьшалось ни на волос. Напротив, оно росло с неудержимою силой и в сущности происходило из сознания, что привязь слишком уж коротка, что размеры деятельности Певцова, даже в территориальном отношении, сузились до последней степени — она не должна была простираться далее спальни, и он мог свободно трактовать только вопросы о том, на какой бок удобнее лечь, на правый или на левый? Среди холостой уездной грязи было больше простору и разнообразия. Укрепляя себя в этих взглядах, он, спустя еще несколько времени, уже не извинялся перед женой в том, что был вчера пьян, и вообще не с таким, как прежде, жаром разделял ее цели и намерения.

— Ты видишь, я занят, а ты лезешь целоваться! — сердито говорил он ей, набивая папиросу и локтем отстраняя объятия жены.

— Скажите пожалуйста! Я вовсе не думала целоваться: я хотела сказать, куда мне девать капусту — прокисла.

— Мне какое дело! Пожалуйста ты с капустой сама распоряжайся.

— Что ж ты после этого за хозяин? Не бросать же мне ее… Я должна посоветоваться.

Певцов не отвечал ни слова.

— Тебе только улизнуть да нажраться где-нибудь, — сердито проговорила жена.

— Пожалуйста, пожалуйста…

— Разумеется!.. Я не затем шла, чтоб с пьяницею возиться.

Певцов с сердцем уходил из дому.

"И какие у этой женщины права, — думал он, — на обладание мною, как какой-нибудь столовой ложкой? Что за достоинство целую жизнь молча просидеть на одном месте?"

По вечерам он уже не заглядывал в окна своей квартиры с улицы, она представлялась ему гнездом духоты, кухонного воздуха и мертвой тишины.

— Тьфу ты! — говорил он с сердцем.

VI

Прошло еще немного времени, и он уже не просто лез в грязь — в нем сразу пробудилась вся тоска. Какая страшная разница между первым его приездом в уездный город и теперешней жизнью. Жена, не церемонясь, тянула его на привязь к обязанностям хозяина, и Певцов метался на этой цепи, как бешеный. К ужасу его оказывалось, что у него нехватает даже силы подумать о бегстве отсюда, что нет выхода из этих перин и духоты, из этой тишины, вычетов за разбитые чашки, рассолов и кислой капусты…

Певцов предался самой страшной распущенности. Он подружился с какими-то еще более грязными лицами уездной холостежи, сошелся с какими-то женщинами, пропадал целые дни из дому, и если возвращался домой, то, уже не робея, кричал своей жене:

— Только пикни!

Жена плакала по целым дням. Среди рыданий она, наконец, пришла к той мысли, что если так дела будут продолжаться, а она будет обливаться слезами, то немудрено, что хозяйство придет в упадок. И то муженек перебил уже две дюжины тарелок… Конец этому она решилась положить по-свойски…

— Марфа! — оказала она однажды кухарке. — Запри двери и ночью не отпирай ему… Пусть его идет, куда хочет…

Ночью пьяный Певцов колотил в дверь и кричал:

— Отворяй!

— Пошел туда, откуда пришел! Пьяница!..

— Отворяй, говорю…

— Разбойник! Какой ты хозяин?.. Умирай на морозе, с собаками…

Дверь с грохотом повалилась на пол, и пьяный Певцов ввалился в комнату.

— Не пускать? Ты не пускать? — наступая на жену, кричал он…

— А ты бушевать начал. Хор-рошо!

— Ты не пускать?..

— Хорошо! хорошо! — продолжала супруга, опомнившись, и — выскользнула на улицу…

— Не пускать? — продолжал Певцов, всаживая кулак в раму. — Не пускать! — бормотал он, всаживая другой кулак в другую раму. — Ты н-не пускать! — прохрипел он, намереваясь отнестись с тем же движением кулака к физиономии кухарки, но…

— Мы не допущаем дебошу… — произнес суровый будочник Барсук, охватив веревкой локти Певцова. — Потому, ваше высокоблагородие, нам этого нельзя; начальство тоже шуму не позволяет.

— Хорошенько его, голубчик! — советовала будочнику жена Певцова.

— Будьте покойны!.. в лучшем виде приставим!

С течением времени все пришло в надлежащий порядок.

Теперь Певцов привык ко всяким привязям и находит положение свое весьма определенным, безропотно неся крест, назначенный ему с первых дней колыбели…

ИЗ БИОГРАФИИ ИСКАТЕЛЯ ТЕПЛЫХ МЕСТ

(Карикатурные наброски)

I

…Едва ли не вместе с первым поездом новой дороги, прихватившей уездный городок *** более или менее к свету, неизвестно откуда налетело в него бесчисленное множество какого-то инородческого воронья, тотчас же принявшегося опустошать глухую сторону самыми разнообразными способами: в глухих уездных улицах, на деревенских ярмарках появились коленкоровые вывески о лотереях с значительными выигрышами, о распродажах с премиями, о представлениях с сюрпризами; повсюду завелись фортунки, юлы, билеты, на которые ждут получения, чтобы выдать дочку замуж, и так далее. Все эти знакомые столичному жителю попытки, не наносящие ему особенного ущерба в ряду надувания еще более поглощающего свойства, — в глуши, в бедной, нищенствующей стороне уподобляются своею опустошительностью моровой язве, пожару, нашествию орды сарайской, формальному грабежу. Успешность действий налетевшего воронья в особенности обеспечивается тем, что обыватель никоим образом не усматривает в этом действии ни малейшей тени грабежа. С грабежом обыватель глуши давно знаком; он знает его во всех статьях и давно привык кричать: "обман!", бегая при этом по торжищу и раздирая на себе ризы, но здесь он не знает его, видя не грабеж, а благодеяние… Это последнее качество современного грабежа, давая опустошителям основательную поживу, совершенно отличает их от людей, занимавшихся тою же профессиею в прежнее время.

В самом деле, кто в прежнее время, помимо людей, приходивших брать с простоты обязательную уплату, зарился на оставшийся от этой уплаты грош? На первом плане, несомненно, стоит целовальник; название душегуба и кровопийцы столь же неразрывно связано с его званием, как и название хищного зверя связано с волком… Не без успеха на тот же грош охотился кулак, поджидавший мужичий воз, лежа в грязи в канаве за заставой; с помощью отвода глаз и дьявольского наваждения иногда обделывал свои дела цыган… Кроме этих собственно грабителей, за получением того же гроша, спрятанного в чулке под печкой на случай смерти, шел с Белого моря старец, божий человек, прискакивал босый и почти голый Фомушка-юродивый с палицей и, став на одной ноге, говорил: "дай грошик!" Плелись нищие и нищенки, стеная и суля блаженство за могилой… Лиц, желавших получить грош помощью увеселений, почти не было, исключая разве деревенского мальчишки, который кой-когда забредал в глушь, неся для потехи публики или хорька в мешке, или ежа в руках; шатаясь по глухим улицам, он пел стишок своего сочинения: "Выходите, господа, посмотрите на зверя", и ждал: "не пожалуют ли чего?.." Вот почти все, что норовило овладеть оставшимся от уплат грошом; тут и хищники, и успокоители, и увеселители; нельзя сказать, чтобы их было мало и чтобы они действительно не получали барышей; но каковы в сущности были эти барыши? Самый отъявленный грабитель, целовальник, получал барыш только после долговременнейшего грабежа. Веря, что камень обрастает, лежа на одном месте, он обыкновенно прирастал десятка на два, на три лет к какому-нибудь поселку, состоящему из пяти-шести дворов, и кровопийствовал над ними без пощады. "Ты мне подвержен!" — говорил он совершенно открыто обывателю поселка, что значило — простись с полушубком! "Помилосердуй!" — умолял обыватель. Но целовальник не отвечал на это, а, поплевав на руки, прямо воротил шкуру обывателя с затылка. "Грабитель ты, Исай Ильич". — "А ты думал, я — нянька тебе достался?" Очевидный грабеж этот основывался в целовальнике на убеждении, что душа его принадлежит дьяволу и что, следовательно, все равно — заодно кипеть в смоле. Это тягостнейшее сознание тяготело в нем десятки лет, вместе с проклятиями и угрозами ограбливаемых им обывателей; к концу жизни, когда душа его была уже совершенно отягощена грехами, приходило благосостояние, то есть возможность ежеминутно мазать свои сапоги дегтярным помазком, а по праздникам окунать их прямо в бочку. Тут он начинал служить молебны, замаливать грехи, угощать станового и причт, питаясь сам исключительно и непременно только редькой и не показывая вида, что в подполье у него хранится пара новых лаптей, ибо как только прохожий солдат замечал их вместо редьки, капусты с маслом и квасом, то тотчас же догадывался о богатстве целовальника и начинал подглядывать под лавку, где лежал топор… При самых тщательных соблюдениях "уха востро", при самых изысканнейших выдумках на тему о том — что нечего есть, что скоро пойдешь с сумой, большею частию случалось так, что солдат увлекал внимание целовальника рассказами о царских смотрах и, дотянув дело до ночи, внезапно отхватывал целовальнику голову топором, овладевал лаптями и скрывался в дремучий лес… А как надрывал свою грудь цыган, чтобы всю жизнь ходить голым и голодным? Какими проклятиями должен был осыпать кулак свою жену и детей, чтобы уверить простого человека в чистоте своих намерений: овладеть меркою овсеца, пропить ее в кабаке, быть избитым целой ярмаркою и умереть, как умер Ильич? [1] Странник, божий человек, должен был сделать тысячи верст, самолично побывав на Белом море и в Иерусалиме, принести оттуда выжженный на груди и на руке крест, мерзнуть от вьюг и метелей, жечься на солнце, страдать от волков, врачуя прокушенную ими ногу собственными средствами, травами и листьями… И тогда только он получал скудное даяние, но и на это даяние уже зарился прохожий солдат и поджидал странника в лесочке со шкворнем в руках, надеясь поживиться. Только бог спасал старца от погибели помощию заключения в темницу, ибо по уходе старца от доброхотного дателя обнаруживалась пропажа набойчатого платка… Не ранее как через год кухарка, обуреваемая ночными видениями, валилась господам в ноги, прося разметать кости ее по полю, ибо платок — ее грех; безвинного старца выпускали, и, пробираясь леском, он наконец-таки встречал прохожего солдата, исхудавшего в ожидании старца наподобие лучинки. "Бог на помочь!" — говорил он старцу, присоединяясь к нему, заводил речь о турках и, отвернувшись на минутку по своему делу, внезапно наносил ему смертельный удар шкворнем по голове… Старец падал мертв, а солдат, овладев сумкой, в которой хранился "Сон пресвятыя богородицы", исчезал в дремучий лес. — Барыши увеселителя мальчишки были еще ничтожнее: имея пагубное убеждение, что в увеселениях нуждаются господа, он шатался с своим ежом и стихом: "Посмотрите на зверя" под господскими окнами. А так как в редкое окно глухого городка не глядит начальство, то ежа у мальчишки обыкновенно отнимали "для детей", уплачивая вопросами: "имя? звание? кто? откуда?", на которые мальчишка отвечал бегством… Бывали случаи, что ему попадала корка хлеба; бывали случаи, что он, идя леском, хотел ее отведать, но в это время невдалеке показывался прохожий солдат со шкворнем, поступая на этот раз по-божески, то есть брал корку, не убивая на смерть, а только помахав шкворнем над затылком мальчика…

вернуться

1

Герой поэмы Никитина "Кулак".


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: