Какую же собственно благодать приветствовали и Ф. М. и его родственники (есть письма других родственников), и чего же добился Ф. М. после стольких трудов и беспокойств?
Очень и очень немногого. «Меня посадили, — пишет Решетников, — в регистратуру. Вся моя работа не умственная, а машинная, состоит в записывании входящих бумаг, надписках на конвертах, отправляемых из палаты, и печатании их. Эта работа обременительна одному, и при получении пяти или шести рублей жалованья кажется вдвойне обременительной. Для ума же никакой нет пищи».
В конце того же июня месяца того же 1861 года он пишет: «За июнь месяц я получил пять рублей серебром. Это неутешительно. Худо то, что работа машинная и не требует никакого ума». Наконец, в одной из последующих страниц своего дневника, он определяет свое положение одним, но весьма веским словом — «мука». «Думал было ехать в Екатеринбург, чтобы наглядеться на него, порыбачить. Но меня не пустили из канцелярии…» Все эти несчастные пять рублей он отдавал своему родственнику за стол и квартиру, оставляя себе несколько копеек на табак, который он курил постоянно. На книги, которых он так жаждал, у него не оставалось ни копейки, хотя в той же самой казенной палате была библиотека, где книги отпускались для чтения с платою один рубль серебром в год. Этот необходимый рубль Ф. М. приобрел, послужив еще месяц, за который ему заплатили шесть рублей. Жизнь его тянулась вяло, скучно.
«В палате мы сидим до четвертого часу и выходим только тогда, когда выходит председатель. Придешь домой, разумеется, после шестичасового сиденья устанешь, и, как отобедаешь, невольно клонит тебя ко сну. Ляжешь и пробудишься часу в шестом. Тут чай и опять тягость. Сядешь у окна и думаешь, — что бы делать? Писать. И лишь станешь обдумывать, явится дедушка (так Ф. М. называл своего хозяина-родственника), начнет рассказ, или супруга его заведет с ним какую-нибудь сцену, невольно принужден будешь слушать и прослушать до десятого часу, а там темнота. Надо заметить, что если дедушка начнет рассказывать, то вступлениям нет конца. Скучно слушать иной его рассказ, но должно слушать, не огорчая старика. Старик этот великодушен, и таких милых характеров редко где можно найти. Со мною он добр до бесконечности, что видно из его ко мне расположения и ласк. Не знаю, что он чувствует внутренно, я (с своей стороны) всегда могу сказать ему: «О добрый дедушка, лучше тебя я еще не находил людей! Только одно мне неприятно, что он смеется над моими сочинениями и советует их бросить совсем. По его понятиям, я непременно должен сойти с ума. Я ложусь спать в двенадцать часов, а до этого времени хожу в нашем садике. Несмотря на тесноту (садика), я вечером хожу из угла в угол по маленькой тропинке, сделанной мною, или сижу на железном ведре. Любя уединение, я доволен и этою скучною, простою природою… В уединении душа настраивается, сердце бьется сильнее, самому кажется легче и свободнее, и в этой тишине, прерываемой разговорами соседей или бранью, ум работает и углубляется в беспредельное высшее; и во всем этом не чувствуешь утомления; когда же очнешься от этих фантазий, то чувствуешь силу сверхъестественную, силу поэзии, и тут непременно подумаешь, зачем не имеешь тех средств, которыми бы можно было жить, сведя концы с концами; теперь же, получая жалованья шесть рублей, едва находишь в ящике какие-нибудь несколько копеек… А что подумать о платье, о будущем? Дрянь ты как есть и живешь не лучше нищего! Невольно приходит мысль, зачем я способен и зачем в голову идут идеи и не дают покою? Все-таки у меня надежда на бога. Пусть он делает, как знает и как его святой воле нужно… Утром в пять часов я опять хожу по палисаднику, хотя есть одна неприятность — это роса, от которой мочатся сапоги и халат, но зато я хожу собственно уже для своего здоровья… Так и идет время… Если не слушаю рассказов дедушки, когда он молчалив и грустен, то читаю книги, книжонки и «Московские ведомости», полученные недели три тому назад… От скуки рад заняться чем-нибудь».
Это однообразное времяпрепровождение изредка разнообразилось прогулками далеко за город за грибами или на любимую Ф. М. Мотовилиху, в которой он узнал всю подноготную жизни заводского рабочего; прогулки эти сопровождались разными встречами и рассказами, которые Ф. М. описывает с обычною ему обстоятельностию и которые еще более обогащали его знанием жизни. Посещал он также своих знакомых, старых товарищей по Училищу, сделавшихся чиновниками, и новых сослуживцев, и тоже подробно описывал эти посещения и встречи. Каждого встречавшегося ему человека он изображал в своем дневнике с полным беспристрастием, с полною любовью только к правде, инстинктивно боясь упустить какую-нибудь крошечную черточку. Но эта черта его ума, неизгладимо врезанная в него обстоятельствами жизни в период самого раннего детства, черта, которая была у него еще тогда, когда ему было десять или двенадцать лет от роду, оставалась и до настоящего времени в той же силе, как была и в детстве. И тогда, прощая своих врагов, он умел уже относиться к людям так, как относился теперь. Десять лет, которые прожил с тех пор Ф. М. — в монастыре, в Перми и в Екатеринбурге, — не только бы не оплодотворили ее знанием, но, напротив, как уже видели мы, постоянно искажали ее, заваливая разным хламом, из-под которого ей стоило великих трудов выбраться опять на божий свет.
Как видим теперь, не много помогла и Пермь.
Материального благосостояния, при котором он мог бы сводить «концы с концами», он не имел, и в этом отношении ему было даже хуже здесь, в Перми, чем на полатях в Екатеринбурге. Служба, от которой он всегда хотел научиться чему-нибудь, была самая мертвая, не дававшая никакой пищи уму, и, наконец, «знать все» или хоть что-нибудь, — что собственно и нужно было ему, — на рубль серебром в год было едва ли возможно. Мечтания о «беспредельном высшем», которые могли быть определены и уяснены одним только знанием, продолжали попрежнему бесплодно волновать его мысль, мешая простому и сердечному взгляду на жизнь и на людей, который, как мы уже сказали выше, был у него и десяти лет отроду, был и теперь. Ничто с десяти лет в сущности не подвинулось в его развитии; ничто существенным образом не успело испариться даже из того, что забило и затормозило его развитие. Так, например, поэму свою «Приговор» он и теперь, будучи в Перми, считает чем-то, о чем можно долго думать, советоваться; это показывает, что в эту пору он не отделался еще окончательно от странной морали, вложенной в— нее.
Несчастливилось ему также и насчет руководителей, которых он искал с терпением и настойчивостию ничуть не меньшими тех, какие обнаружил он в необходимости найти место и кусок хлеба.
Необходимость узнать самого себя была также ничуть Н е меньшая. «Напишу И. К. П., — пишет он в дневнике, — объясню ему свое положение (относительно жажды литературной деятельности) и попрошу его прочитать мое сочинение и сделать на него строгую критику, а более всего сказать: могу ли я сочинять прозой или стихами?» П-в, бывший учитель Ф. М. в уездном училище и теперь служивший в одной с ним казенной палате, охотно согласился прочесть произведение своего питомца, причем написал в ответ на его письмо следующую записку:
«Извините, что я несколько замедлил ответом на ваше письмо. Благодарю вас за старую обо мне память и за то доверие, с которым вы высказываете предо мной свои глубокие думы. Я с удовольствием готов прочитать ваши сочинения, но считаю в этом случае нужным предупредить вас, что мой суд, как суд очень обыкновенного человека, не должен быть для вас путеводною звездою. Относительно внешней отделки я еще могу быть полезен вам, что же касается до внутреннего построения, то здесь всякое стороннее влияние потребует переделки, а это излишний расход на труды, часто приходящиеся не по сердцу автору. Н. П.».
«…Слава богу! — восклицает Ф. М., — я получил от П. письмо; теперь остается только отдать ему сочинение».