Безграмотство торжествовало. Но не смутившийся этим учитель, из всех сил стремившийся доказать безграмотству, что оно, точно, ровно ничего не понимает в бумагах, после продолжительных уверений, успел-таки поколебать самоуверенность урядника до того, что тот довольно смирно произнес:
— Нам этого разбирать не приходится. Нам что прикажут… Сказано, мол, на две сажени… Ну, а крыши?..
— И крыши вовсе не нужно раскрывать, — доказывал ему учитель.
— Ведь сказано в бумаге, как же не нужно-то?
— В бумаге сказано — "по наступлении теплого времени"… а разве теперь теплое?
— И чашки не нужны?
— И чашки не нужны до тех пор, пока доктора не удостоверят, что болезнь заразительная началась. И тогда-то вот нужно отделить больного от здоровых и есть из разных чашек…
Словом, все, что строжайше, согласно бумаге, требовал урядник, оказалось, согласно той же бумаге, не имеющим никаких оснований к тому, чтобы народ зашумел от погибели правды на земле. Все дело в том, что бумага, в которой эти меры были изложены, необыкновенно пространно и подробно изъясняла их, тщательно объясняла причины и следствия каждой меры, а деревенскому человеку надобно прежде всего знать, чего от него требуют, надобно узнать суть в двух словах. И вот, когда безграмотство, распространявшее в народе гигиенические сведения, въехало верхом в деревню, оно должно было опустить "все разглагольствования", которых, разумеется, ни единого слова не понимало, и возвестить миру самую суть. И вышло поэтому — крыши раскрывать, скотине помирать, огурцы и капусту выбрасывать, а "в противном случае" — военным судом…
— Наше дело, братец ты мой, — уже совсем покорно сказал урядник, — что прикажут… Нам этого неизвестно… Нет ли, ребята, у кого трубочки закурить? Помучился я с вами нониче — страсть как!
И, закурив трубку, хлопнул лошадь плетью и поскакал в другое место проповедывать пришествие кривды на землю.
Тотчас по его отъезде начался неистовый хохот парней, баб и мужиков. И было веселие велие…
— Ах, ты… — чихая от смеху и покачивая головою, говорил добродушный, простенький мужичок, указывая рукою по направлению удалявшегося урядника. — Приехал с каким приказом — чтобы всему миру помирать!..
— Ха-ха-ха! — покатывалась толпа.
— А Мироныч-то, Мироныч-то! заяц, говорит, выскочил у него из сумки-то!..
— Да под столб-от убёг заяц-то!
— Ха-ха-ха…
Тут я познакомился с учителем, и вместе с ним мы долго пробыли в развеселившейся толпе. Среди всевозможных насмешек мне случайно пришлось услыхать кое-что серьезное.
— Болезнь происходит от худого человека, а не от навозу! — сурово рассуждал какой-то почтенный человек: — вон в Сырейке кто пустил на овец мор? Буканиха, солдатка, известное дело.
— Дело явное!
— Тут не крышу раскрывать, а долбануть по затылку — вот и все!
— А то что же? Нешто возможно этаких злодеев на свете держать? За это ни на небе, ни на земле взыску нет…
— Ишь ты! Морозьте, говорит, скотину… для здоровья!
VIII
С этого эпизода решительно не проходило дня, чтобы деревенская жизнь не предъявляла чего-нибудь, прямо забиравшего за живое. Бывало, то учитель (оказавшийся очень добрым человеком) пришлет за мной поговорить по какому-нибудь делу, то я пошлю за учителем.
Например, прихожу я к учителю и застаю человек четырех крестьян, которые зашли к нему по случаю праздника. Разговор идет о земле.
— Не будет вам никакой земли! — самым настоятельным манером убеждает их учитель: — не будет! Вот напечатан циркуляр, в котором сказано, что не будет больше никакой земли вам дано.
— Оттого, что не знаешь ты здешних делов, так ты и говоришь. Нам здесь довольно известно. Анна Андреевна, покойницы барыни мать, должна помереть, а наследник остается Лев Львович. Она ему не отдаст, нам довольно известно, потому он уж и так одну часть промотал, а старуха-бабка, Анна-то Андреевна, строгая дама… Уж это, верно, не потатчица таким делам!.. Вот мы и в надежде: по всему оказывается, что к нам будто должен отойти участок-то, потому больше некому.
— И Лев Львович получит, и бабка ваша Андреевна продаст, а к вам он никак не попадет, уж будьте в этом уверены. Подарить она вам не подарит, а владеть будет Лев Львович, а не он, так кто-нибудь другой.
— Это верно! — подтверждают некоторые голоса.
— Продаст! Да кому продать-то? Опять же мы знаем все здешние карманы-то, ты нас об этом спроси. Первым долгом толст карман у мельника, у Коромыслова, да ему не к руке покупать-то: зачем она ему, земля-то? За коим шутом он втешится сюда — у него и так, гляди-ко, как жернова-то работают, только греби денежки… Укупил бы, пожалуй, Ларивонов кабатчик, человек-то и вправду глазастый и жадный, да его прошлым летом подожгли, сгорел начисто, остался в одной рубашке — скоро-то не выкарабкается….
— В десять лет не вылезет!
— А еще-то кому ж? Селифонтов барин? Ну, у того хоть точно что тетка Прасковья Андреяновна больно жирна деньгой-то, ну и он навряд, чтобы что… У него лесное дело широко пущено, навряд, чтобы отстал; в лесное дело вцепился — не рука отставать от хорошего… Ведь хозяйство-то, братец ты мой, тоже не легкое дело. Ведь тут денежки отдай чистенькие, да потом и жди барышей… Когда дождешься-то? Ну вот и все, почитай, карманы-то… А больше-то кому ж быть? — больше некому!
— Не беспокойся, друг любезный, из Петербурга, из Москвы налетят, из-за границы.
— Ну во-она чего! Это уж ты, друг любезный, стал пужать летошним снегом… За коим это шутом понесет его нелегкая из Москвы? Там поди, чай, свои дела-то есть… И кто это поедет экую даль в незнакомое место? Что ж он тут будет в чужом-то месте болтаться? Это и нашего брата возьми; хоть бы меня ты, примером, завез в чужую сторону — что бы я? Вестимо, мне мат… И ему так-то: народа он не знает, порядков тоже, покуда и приладится, так должен разориться вконец… Это что! В наших местах сподручно нашему, ближнему, а всех наших мы довольно знаем…
— Укупят! — настаивал учитель. — Всё укупят! И Анну Андреевну со Львом Львовичем, и всю округу укупят, все лоскутки не мужицкие — всё укупят!
— Ну, всего-то не укупишь! Это, братец ты мой, уж извини, сделай милость; таких и денег-то — посчитай-кось — нету на свете! Разве уж с нечистым человек свяжется, ну, может быть, что… А так, чтобы натуральный человек этакую прорву деньгов отвалил, нету, не бывает этого. Нельзя!
— Бывает! Поверь ты мне! Не такие еще есть капиталы!
— Нету таких денег!
— Есть! Ей-ей есть!
— Оставь! Невозможно это! Нету!
Идет продолжительный разговор о капитале, о кредите и т. д. А завтра идет другой уж — о нравственности. Рассказывают такую вещь: урядник пригласил по-товарищески, как "солдат солдата", одного крестьянина, служившего в военной службе, зайти выпить по рюмочке. Встретил его на улице: "Здорово!" — "Здравствуй!" — "Солдат солдату рад, пойдем в кабак, клюнем по рюмочке". Пошли, выпили сначала по рюмочке белого, а потом и красного. И как только выпили красного, урядник вынул из кармана книжку и говорит новому знакомцу: "Ну теперь, друг любезный, ты свидетелем будешь, что Ермолай (кабатчик) незаконную торговлю ведет красной водкой? Как твоя фамилия и место жительства?" И все в книжку записал и представил. Крестьянин-солдат прибежал к учителю как угорелый.
Кстати сказать, этот солдат был один из самых впечатлительных к чужому горю людей, каких мне приходилось встречать в той деревне, о которой идет речь. Именно чужое горе волновало его едва ли не более, чем собственная забота. В местном ссудном товариществе он был по горло запутан в поручительствах за других и знать не хотел никаких параграфов устава, которые стесняют его права в этом отношении. Почти каждое воскресенье и каждый день, когда товарищество открыто, он вламывался с каким-нибудь несчастным мужиком, за которого никто не хочет поручиться, и, торопливо помолившись на образ и поклонясь господам членам, громко восклицал: "Давайте нам, господа, денег. Вот человечку больно нужны… Человек хороший, я знаю…" — "Что у тебя есть?" — спрашивали хорошего человека. "Овца…" — "Еще? Лошадь есть?" — "Нету лошади-то… То-то нету…" — "Коров много ль?" — "Да и коров-то, приятный ты мой, тоже… что-то несчастлив я на коров-то!.." — "Нету, стало быть?" — "В эфтим-то и состоит главная причина, что нету…" — "Ну, хлеб есть ли?" — "Хлеб-от…" — уныло начинает бедный человек, но Дмитриев (так звали крестьянина-солдата), видя его затруднение, немедленно же вступается: "Чего ты музычишь без толку? — накидывается он на расспрашивающего члена. — Как бы у него было, он бы к тебе и глаз не показал; затем и пришел, что нету ничего. Вынимай деньги-то, записывай, будет болтать языком-то!" — "Да нельзя ему дать, коли ничего у него нет". — "А я говорю, давай! Я поручаюсь! Коего тебе чорта?" — "На тебе и то незаконные поручительства есть". — "Ну ладно, знаем, давай деньги-то!" — "Да как же я дам-то? Ты сам посуди? Кто будет отвечать?" — "Ладно, ладно. Отпирай сундук-то, доставай! Больше ничего не требуется… Отпирай, что ль, тебе я, кажется, говорю человечьим языком или нет?" — "Да хоть на пай-то есть ли у него?" — "Нету у него ни копейки! Давай денег, отпирай сундук, пиши всё на меня, упорный какой мужик! Небось сам запустишь лапу-то в сундук, как понадобится на засол! Знаем мы вас — законники! Сейчас давай двадцать пять целковых, шут этакой!" Бранился Дмитриев с этими законниками постоянно и всегда почти успевал добиться своего. "А ведь с тебя когда-нибудь взыщут?" — говорили ему. Дмитриев только смеется. "Да взыскивай, сколько хочешь, у меня ничего нет!.."