— Я семнадцать лет тер лямку становым приставом — н вон видишь, — сын мой стоит?.. Я его везу обратно, назад, — его отказались принять в гимназию, — он не обеспечен, для него не может быть никакой карьеры, кроме как в сапожники… Это мне доказали как дважды два… Он отпет навсегда!.. Понимаешь ли? А он у меня одна надежда, — он последний, единственный мальчик… У меня, кроме его, четыре взрослых дочери… а сам я болен, потерял место, — и вот порадуйся!..

— Да чего!.. — сказал человечек, махнув рукой, — говорить не остается.

— Я, — продолжал становой, — и место-то и здоровье-то потерял на службе… Ведь наше дело каторжное! Ведь нашему брату прямо на рожон лезть надо… Не отдает мужик денег — надо вырвать их вот этими руками, прямо из горла выдрать… Ведь имущество описываешь иной раз — сердце разрывается, — а нельзя! Дерешь с него без снисхождения. Надо пить-есть. Семейство! В нашем уезде одних сопротивлений властям — счету нет; откровенно сказать, еще во множестве мест не вручены крестьянам даже владенные записи… Надо бы подождать, поразобрать как должно, да тогда уже и взыскивать… Но это дело не наше. Пришлют бумагу, надобно исполнять — и лезешь, лезешь прямо на вилы… Сколько раз жизнь на волоске висела… Однажды бабы меня спасли от явной смерти: "Вались в телегу, мы на тебя сядем и вывезем". И навалилось на меня шесть баб! Уселись, песни заиграли, как ни в чем не бывало, вывезли меня за пять верст в лес, — а я уже без чувств! Едва не задохнулся, и все внутренности повреждены от тяжести… Легко ли — шесть тетех! Да и за то спасибо — хоть жив-то остался! Жив-то остался, — а с тех пор и чахну и таю… Неисправности пошли, потом — подвели, а потом, как водится, и упекли… Стал не нужен. Полтора года ищу места — все занято… Всю жизнь бился, совесть свою уничтожал, думал, что по крайней мере семью обеспечу, что дети не будут так себя тиранить, как тиранил отец… Да, наконец, просто думалось, хоть кусок хлеба будет… А вместо того — извольте получить камень, а сыну вашему — нет ходу! вороти назад, в сапожники!.. И это меня, родного отца, при моем же ребенке убеждают ласковыми словами, что он уже пропащий, что ему не видать света, как своих ушей, что ему надо спешить — спешить в сапожники-то попасть, а то и этого не будет! Право, яду бы давали без разговору!.. Ласковыми словами, с экивоками, с рукопожатиями, с соболезнованиями, с вежливостью (прошу садиться! на этот, на мягкий стул… папиросу?) приговаривают малого ребенка к гробу, доказывают ему, что по расписанию для него всего приличнее и выгоднее заблаговременно лечь в могилу! Где же у них бог-то!

— В портмонете, — больше у них никакого бога нет. Это верно…

В средине монолога, который произносил отставной становой пристав, его мальчик, стоявший поодаль спиной к нам, стал оглядываться, потом, поняв, что речь идет о нем, отошел подальше, потом еще подальше и, наконец, горько всхлипывая, убежал на другой конец парохода…

— Громко вы… о могиле-то!.. — сказал вновь появившийся среди речи станового барин… — Это его тронуло…

— Как не тронуть… Мальчик в полном отчаянии… Ведь вы подумайте только: ему, юной душе, доказывают, что он зачислен, по таким-то и таким-то обстоятельствам, в разряд людей, которые обречены на погибель!.. Когда это говорились проповеди на такие темы? Конечно, я неосторожно… при нем… Но я сам в отчаянии!.. Я служил бесстрашно… Не думал о себе… греха принял много на свою душу… и моему ребенку рекомендуют могилу?..

— Но позвольте! — мягко заговорил барин с явным желанием успокоить взволнованного отца. — Все это так… все верно. Но согласитесь, что должен же быть положен предел развитию чиновничества? Оно съедает восьмисотмиллионный бюджет! Что же будет, если количество людей, стремящихся жить жалованьем, вынудит на постоянное изобретение новых должностей и, стало быть, новых налогов? Ведь правительство…

Со всех сторон послышались протестующие возражения, — но все они были тотчас же прерваны резкими, торопливыми, звонкими словами неожиданно заговорившего старика, по виду напоминавшего иконописные изображения.

— Без должностей проживем, без бога не проживем, господин барин! Это мы понимаем, что правительству трудно! Не надобно нам должностей! Благодарим! Господь нас питает без жалованья! Брюхо у нас не голодно — душа голодна!.. Премудрости божией мы не видим и не постигаем — ее нам давайте! Зачем она от нас сокрыта? Давайте нам ее без правов!.. Вы вот изволили говорить, — и он вот тоже упоминал (старик указал на человечка по хлебной части), — что живем грабежом нуждающегося человека, шкуру дерем?.. Дерем! Дерем шкуру! Потому во тьме живем, в невежестве и грязи. Я деру шкуру для семейства, не знаю способов жизни. Но я надеюсь, что семейству будет светлей жить, оно добром искупит мои грехи… Учите нас добру! Мы ведь свиньями живем, нам премудрость божия — тайна… Что же я без познания премудрости божией? Труп смердящий, гроб гнилой! Довольно, — напились мы, наелись, наворовались, налгались, надрались, наскандальничали, наразвратничали! Довольно нам трактиров, нумеров, бань, арфисток и всякого пьянства и распутства… Отпустите чего-нибудь побольше! Мала очень порция — на всю-то землю! В ней ведь сотни миллионов людей!.. Я сам, каков я ни на есть, а пойду к высшему начальству, паду в ноги ему и возопию…

— Никто, брат, за тебя не заступится! Сколько ни кричи!

— Самому надо заступаться! Что мне деньги да кабак!.. Пора нам и совесть развязать… Самим надо заступаться!..

— Попробуй, сходи! а так никто, брат, за нас с тобой не заступится… Не ожидай никакой опоры… На господ надежда плоха!..

— Что "на господ"? — переспросил барин.

— Да надежды на вас бедному темному человеку нет. Вот что. Хоть пропади он, — не заступитесь вы за него ни вовеки… Чего вам опасаться? Вам все дадено. У вас восемь комнат, следовательно, вы завсегда правы, а я завсегда виноват, потому у меня угла даже нет… Нет! Нету, нету нам защитника! Нету, ребята, защитника нам! Слышите, что ли? Так и полезай под пол, живи как слепая мышь!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Дальнейшее течение разговора шло поспокойнее и потише. Почти все собеседники согласились на том, что за дело обновления русского народа наукой и знанием должно взяться само общество. Богатства есть в нем огромные, нужно только убедиться в огромности цели народного просвещения — и в России всякий будет учиться, всякому будет открыт путь к знанию. Нужно открывать всевозможные учебные заведения, не стараясь добиться чрез них каких-нибудь привилегий, льгот, карьер… "Человек создан по образу и подобию божию, — говорит старик: — бог же премудр, и, следовательно, человеку обязательно по образу божию усвоить себе и божию премудрость! а не то чтобы из-за прогонов или квартирных хлопотать… С голоду не помрем!" Во всех этих разговорах и рассуждениях по временам слышится попытка оправдаться в недавнем предательстве почти целого русского поколения, пропавшего, как говорится, зря для земли, нуждающейся в искренних и добрых людях и работниках… Тупоумие, холопство, фарисейство и заячья трусость сказываются, к сожалению, и теперь m разговорах по жгучему вопросу, — но все-таки хоть что-то нибудь живое шевельнулось в расплюснутой обывательской совести — и то слава богу!

Рассказ станового долго не выходил у меня из головы и памяти, так же как и образ расплакавшегося мальчика. В самом деле: ребенок приходит в школу, становится на нейтральную почву, на которой он отрешается от домашнего семейного горя, гнета, забот, огорчений, нужды, всех пут и мелочей его частной жизни, его личного положения, лично для него сложившихся обстоятельств и влияний, — и оживает в сознании, что теперь, со школьного порога, начинается жизнь ничем не связанного ума, совести, таланта. С этого порога для него начинается духовная жизнь, жизнь души, не имеющая ни связи, ни зависимости ни с какими материальными невзгодами частной жизни и ни с какими душевными несчастиями, из этих материальных невзгод вытекающими… Здесь он будет получать общую, одинаковую со всеми товарищами, духовную пищу, никому не достанется больше блюд или блюд более вкусных, чем ему, — все здесь уравнены пред знанием: здесь-то и начало личности человеческой, начало таланта, дарования, оригинальности мысли. Здесь <он> первый раз ощущает себя, свои силы, в первый раз он "сам". Здесь сын миллионера, осыпанный всеми благами достатка, может оказаться бездарным, а сын сапожника, исстрадавшийся от нищеты и побоев, — гением: нищета заставляла голодать и от побоев болело тело, — но душа была цела и, очутившись в том воздухе, в котором она единственно и может жить, — стала жить… Так вот, в такую-то минуту жизни, добрые люди нашли возможным, по собственным соображениям, на пороге пробуждения духовной деятельности в человеке, убивать этот зачаток жизни страхом материальных страданий, омрачать светлую душу ужасом пред куском хлеба, лишать мысль всяких перспектив, доказывать неосуществимость каких бы то ни было светлых надежд в будущем, обрекать на неизбежное страдание и доказывать эту неизбежность… Ребенок, у которого в ушах еще звучит песня няньки, обещавшей ему: "вырастешь велик, будешь в золоте ходить", приходит из трущобы, где живет портной, его отец, и где он, однакоже, привык верить в то, что он в трущобе временно, что ему тут скучно, что он будет же ходить в золоте, потому что он хороший мальчик, не хуже других, — этот ребенок приходит в школу, то есть туда, откуда именно и начинается развитие его духовных сокровищ, вовсе не зависящих от его дырявых сапог, — и здесь-то, на самом пороге рассвета жизни, его сразу, на веки веков, на всю жизнь, жалит на смерть ядовитое жало смерти, жалит прямо в сердце, в мечту, в мысль… Идея о "куске хлеба" придавливает его, как обрушившийся каменный свод, и мышиная нора без света и воздуха — на всю жизнь, на весь век — является единственным прибежищем духовно убитому, ошеломленному страхом и мраком человеческому существу…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: