— Ну, ладно! Пес с тобой! Будь по-твоему! — сказал старшина Баранкину, войдя в комнату, и, обратись к писарю, прибавил:

— Слышал, что ль, что старый хрыч-то желает?

— Я и так знаю!

— Можно?

— Очень просто!

— Ну — ин пущай! Обладим!

Немедленно после этого разговора расписки, хранившиеся в кармане Баранкина, очутились на столе; писарь положил их посреди бумаг о пособии и взыскании и расправлял рукой. Офицеров, Недобежкин, Ворокуев и все прочие явились немедленно.

— Что, господа, — сказал Офицеров, — говорят, гостинчик есть нам, горьким?

— Кажется бы помолчать можно, покуда не спросят, — сказал писарь. — Ты видишь, делами занимаемся.

— Это-то я вижу, а зачем бы Баранкина-то к нашей крови припускаете?

— Какой такой крови? Что здесь за бойня? Ты видать, чей тут портрет? Смотри, брат…

— Это все мы видим…

— То-то помалчивай… Гостинчик!

Настало мертвое молчание. Холодные, промерзлые до нутра люди стояли окаменелыми столбами, не шевелясь и не двигаясь ни одним членом. Глаза выражали напряженное ожидание, и толстые, налившиеся кровью жилы на худых шеях бились с горячечною скоростию…

Писарь шумел бумагами; старшина и Баранкин, глядя в разные стороны, барабанили по столу пальцами и по временам вздыхали.

— Офицеров! — произнес, наконец, писарь.

Офицеров выступил вперед.

— Тебе пособия двадцать восемь рублей.

— Благодарю покорно.

— Погоди благодарить-то. После поблагодаришь.

— Как угодно. Мы готовы.

— Да взыску с тебя, — продолжал писарь, — вот ему, Баранкину, столько же.

— Отдадим… Вы способие-то пожалуйте нам… Вы сначала дайте, что нам следует, а потом уж и о Баранкине…

— Вот твои деньги, — сказал старшина, держа в руках пачку денег, — видишь, что ль?

— Да вы в руки-то потрудитесь…

— Аль мои руки хуже твоих? Украду, что ли, я их?

— Зачем украсть, а как сказано в бумаге отдать, так и отдать бы…

— А вот в расписках тоже сказано отдать, а ты не отдаешь — это как?..

— Пускай взыскивают… А способие надобно на руки…

— Я и отдам на руки, только не тебе… Нам сказано наблюдать закон, за это нашего брата не хвалят… На, Баранкин, получи!

Баранкин взял деньги, а писарь, показывая Офицерову расписку, оказал:

— Вот твоя расписка, теперь ты расквитался.

И разорвал ее.

— Покорно благодарим! — весь зеленый от гнева, сказал Офицеров. — Благодарим, что исполняете закон… Как же, позвольте вас спросить, теперь вы Баранкину деньги отдали, а как же насчет казны? Опять выбивать будете? Из чего же теперь вы выбивать-то будете… царю-то?

— А ты меня попроси, — сказал Баранкин. — Я, милый мой куманек, пустошь взял в аренду у господина Онегина, так, ежели на то твоя будет воля, бери под работу… Я дам. Работа легкая — косьба. Коли что — дам, перед богом.

Офицеров молчал, но так смотрел на Баранкина, что меня мороз подирал по коже. Баранкин долго и ласково говорил о работе и о том, что готов дать денег, но Офицеров молчал как убитый… Наконец он вдруг как-то ослаб, вздохнул и, беспомощно опустив руки, сказал:

— Н-ну, давай!.. Я… что ж… Я буду…

— Вот и добре. Сейчас и условьице… Ну-ка, милушка!

Писарь, к которому относились эти слова, немедленно выхватил из кучи книг, лежавших на столе, книгу условий и опытной рукой настрочил условие. За двадцать пять рублей Офицеров обязывался выкосить территорию величиной с Великобританию, обязывался кучами неустоек, подвергая себя всяким египетским казням, и в задаток получал пятнадцать рублей. Офицеров, в конце условия, приложил три креста…

— Получай деньги, — сказал Баранкин, отсчитывая из полученных денег три пятирублевки. Но едва Офицеров протянул руку к деньгам, как Баранкин, вместо того чтобы вручить ему их, быстрым движением руки описал над столом кривую линию, вручил их старосте со словами:

— Вот и казну-матушку почтим! Получи недоимку-то!

— А мне-то?

Эти слова несчастный Офицеров не произнес, а крикнул, как малое дитя, и этот тон горькой обиды — обиды, доведшей большого, рослого и немолодого мужика до того, что он почувствовал в себе беспомощность ребенка и ребячьим криком выкрикнул. слова обиды, тон этих слов — "А мне-то?" хватал за душу.

— А мне-то что ж? — повторил Офицеров, еще более чувствуя себя беспомощным и жалким. — У мене сын помирает… Дайте, господа! в ножки вам…

Зато старшина, писарь и Баранкин, благодаря этому детски-беспомощному состоянию Офицерова, сразу почувствовали в себе какую-то внутреннюю, или нет, прямо физическую силу, физическое спокойствие и непреклонность. Они чувствовали, что из Офицерова и всех других его товарищей, присутствовавших в комнате, "хоть веревки вей" — так все они ослабли духом.

— А ты подумал ли, — спокойным и поучающим тоном проговорил старшина, постукивая рукою с деньгами по столу, — подумал ли ты, сколько разов я сиживал за вашего брата в холодной? И что ж! и теперича вы меня, перед праздником-то Христовым, хотите в темную упечь? а?

— Да дай хоть что-нибудь! Господи боже мой! Ведь что ж это такое? Ведь тут уж последние способа… Царица небесная, что это такое!..

— Иван Абрамыч (так звали старшину), — вступился Баранкин, — ты тово — помягче… Ус-ступи… Ну, хоть что-нибудь… Как-нибудь по-божьи… по-суседски!

— Да хоть что-то-нибудь дайте — что ж это такое? Ведь это… Господи помилуй!..

— Свиньи у тебя есть? — как бы в раздумье спросил старшина.

— Поросенок есть, а так, чтоб свиньи, — нету!

— Что поросенок… Мне свинина нужна… Не тели велики ли?

— Одна не тель есть… Купи хоть не тель-то!

— Только что именно из-за одной твоей нужды — больше ничего… два целковых дам. Получи.

— Да прибавь хоть что-нибудь из казенного-то? Господи ты боже мой… Абрамов! Ведь, братец ты мой, на том свете есть судия…

— Вот тебе еще трешна — и ступай-ступай.

Офицеров взял молча пятирублевую бумажку (старшина сказал: "За не тель потом вложу свои в подати-то"), постоял, подумал и, видимо приходя в себя, проговорил:

— Вот она, кровь-то наша где!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Как я очутился на дворе, на морозе — не помню; знаю только, что я как будто хотел очнуться, заглотнуть свежего воздуха; я действительно делал глубокие вдыхания и в то же время слушал, что происходит внутри волостного правления (я стоял у окна). Тихо было внутри большой комнаты; слышался только гул разговаривающих и по временам слово "кровь", произносимое на разные тоны. Минут через пять с крыльца правления спускался, после вышеописанного расчета, мужик и, надевая шапку обеими руками, шептал то же слово… Он сделал два-три шага по улице и опять сказал "кровь". Еще через пять минут выходит другой мужик, также рассчитавшись… И так — все. Они плелись по улице один за другим вялою поступью, как осенние мухи, и не знаю, каким образом всех их я вдруг увидел вместе, в маленьком жарком кабаке. Здесь уже шел громкий говор, и слово "кровь" произносилось не шопотом, а громко, во всю мочь.

— Дурачье! — возопил в толпе находившихся в кабаке крестьян чей-то посторонний голос. — Дур-рачье!..

— Кто ты такой? Как смеешь ругаться?

— Это лакей чей-нибудь. Ты зачем сюда залез, лизоблюд?

— Какой я лакей! — гордо сказал неизвестный человек весьма подозрительного вида. — Я — "уровень"!

— Какой-такой?

— Просто — уровень! Без всяких прочих… Умственный и нравственный.

— Это, ребята, оборотень. Бей его!

В волостном правлении все было кончено; все разошлись; весел ушел Баранкин, и доволен был старшина. Много накупил он по сходной цене разной живности и провизии и под рождество повезет ее на широких розвальнях в город на базар; Баранкин немедленно пустился на бойком рысачке по окрестностям скупать свинину. У писаря к празднику в кармане жилета тоже шевелилась красненькая. По удалении из волостного правления публики он откупорил бутылку водки, стоявшую за шкафом, выпил залпом три рюмки, взял лист белой бумаги и, описав пером в воздухе несколько зигзагов и кругов, как ястреб "пал" им на белую бумагу и побежал: "Во исполнение предписания, честь имею доложить, что пособие в размере роздано, в чем препровождаю расписки; равным образом, при неусыпном старании о взыскании недоимок, таковых, при нынешнем голодном времени, взыскано…"


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: