— Вот наша должность, — говорит наш знакомец, — целый день на жаре.
— Какого же рода ваш труд?
— Варварский-с; я занимаюсь устройством лесов, лесных дач, — гордо говорит новый знакомый. — Недавно, — продолжает он, — я у помещицы Булавкиной устроил двести десятин — в одну неделю.
Вас, во-первых, несколько интересует, … что такое именно значит устраивать лес? И ежели это не какой-нибудь вздор, то не менее интересно узнать: как таким быстрым путем достигается благосостояние нашего лесного края? Вы изумлены, тем более, что знакомый, наш, продолжающий рассказ о своих трудах, поминутно растет в ваших глазах, ибо посмотрите-ко, от каких бед он вас обороняет:
— У нас в губернии, батюшка вы мой, считается по бумагам двести тысяч десятин лесу, а я вам даю голову на отсечение, что их нету и ста тысяч. Вот-с! Кроме того, есть еще такие лесные дачи, которых вы не отыщете с микроскопом. Вы не знаете даже, куда делись эти двести десятин, про которые вам доносят.
— Отчего же не привести это в ясность?
— В ясность? Вы потолкуйте нашему-то, который при ревизии смотрит у полесовщиков только пуговицы. Он говорит: "Зачем там беспокоить? Как думали, так пусть и думают". Но я этого не оставлю.
Господин устроитель порядка долго говорит в таком роде, и у вас радостно шевелится в голове: "Наконец-то, наконец-то".
— Вы не откажете мне пройтись с вами?
— О, сделайте одолжение…
Нам очень интересно знать, каким это образов случится так, что мы через четверть часа выйдем уже из благоустроенного леса, а господин устраиватель обогатится при этом рублей на сто, полагая не весьма малую цену за труд его на каждой десятине. Но тут меня (и только меня) мгновенно осияло что-то свыше, и я, прозрев, сразу увидал малейшие закоулки сердца устроителева, а вместе с тем и то, что в них делалось. Я увидал, что устроитель порядка еще давным-давно, в своем учебном руководстве, твердо выучил строчку, которая говорит, что все это делается только для одной видимости, но в сущности приносит убыток. Я сейчас могу указать эту строчку и твердо помню руку, начертавшую ее, и страницу, осчастливленную ее присутствием. Вижу я также, что устроитель явился сюда вовсе не за тем, чтобы разыгрывать комедию на мотив исполнения долга; он уехал теперь из дому на помещичьих лошадях, во-первых, для того, чтобы только пробыть несколько часов в лесу, а потом за это получить с помещика приличный гонорарий, ибо кто же может допустить высокое ерыжничество и шарлатанство в столь прелестном молодом человеке (в следующей главе мы еще встретимся с этим барином)? А во-вторых, едет этот франт сюда за тем, чтобы набрать земляники или белых грибов и поднести эти невинные продукты какой-нибудь деревенской тоскующей невесте, так как подобные особы неиссякаемы.
Я уже окончательно не верю ни единому движению, ни единому слову нового знакомца. Мы идем.
Перед нами стоит осина.
— Вот видите, — говорит он, — это осина… Я так и запишу…
И пишет на бумажке "осина".
— Но ведь здесь же и береза?
— Ах, да!..
И березу записывает.
На губах наших является злая ирония. Пугается ли наш спутник этой иронии или видит, что он весь, как фонарь, светится со всеми своими не слишком обточенными фокусами, только он силится, во что бы то ни стало, поддержать предо мною свой авторитет и показать, что он действительно работает. С этою целию он произносит, как бы задумавшись, какое-то мудреное слово, вроде "ситуация" и проч… и надевает кожаные сапоги.
— Лесник! здесь граница? — спрашивает он у лесника.
— Здесь-с.
— "На границе ель", — пишет г. N (будем называть так устроителя).
— Скажите, ради бога, зачем все это вам нужно?
— Это мне необходимо для распределения правильности рубки.
— То есть — что же это?
— А то, что в этом именно и заключается устройство леса…
И мы и г. N — ровно ничего тут не понимаем и молчим.
— Скажите, пожалуйста, что еще вы будете делать?..
— А вот погодите… Вы увидите.
Мы идем еще… Г. N записывает "клен", "дубовые насаждения" и проч.
Раздумье, наконец, берет нас, и, предпочитая лучше одного г. N оставить на поприще устройства почвы и леса, мы сами направляемся к нашим лошадям, и скоро опять в дороге…
Большое село Кошки, куда мы добрались поздним вечером, было пустынно, но нельзя сказать, чтобы оно заснуло окончательно: где-то вдали слышался звонкий девичий смех и не менее звонкая песня, подхватываемая десятками чистых, как серебро, девичьих голосов. Песня оканчивалась всегда высокой нотой, которую певцы долго-долго тянули и замирать заставляли незаметно… Песня эта далеко гуляла за селом вместе с назойливым мотивом дудок, нырявшим между двух-трех нот. Вместе с песнью и деревенской музыкой не спали до белого света гуси и, столпившись в кучу на открытом воздухе середи двора, словно дрожа от ночной свежести, гоготали до утра… Чуть-чуть позамолкли они на теплом солнышке и потом уже, разваливаясь и солидно разговаривая, поплелись к пространной луже посреди села, где в это время уже стучал валек и бабы полоскали белье. Старуха баба выпустила из ворот двух бодрых и крепеньких свинок; они радостно рванулись на улицу, зацепляя ногами о подворотню, и побежали, похрюкивая и суясь своими мордами туда и сюда, очевидно с целию отыскать заброшенную кем-нибудь картошку, огурец и проч.
Короче, сельский будничный день начинается. Чтобы нам самим узнать, хоть слегка, сельскую будничную жизнь, нам необходимо посетить некоторые пункты, около которых ютится эта жизнь. Мы начинаем странствовать по помещикам и в неделю добиваемся хоть ничтожного осуществления наших целей. Нельзя не заметить, что среди этой жизни все смотрит на вас как-то угрюмо, укоризненно, словно вы виноваты в том, что, например, Егор Петрович Репа в настоящую минуту не может гнать сломя голову свою тройку в город за сорок верст, чтобы там у квасника на базаре выпить на копейку квасу, и потом гнать тройку назад, не забывая при этом щедро наделять пинками спину кучера… Господин Репа, принадлежа к числу так называемых широких натур, с великой горечью вспоминает о недалеком прошлом и ежеминутно запивает это прошлое из старинной дедовской сулеи. Ему больше ничего не остается делать, как запивать; горькое горе заставляет его с презрением смотреть на рюмки и обходиться посредством дедовских же "стаканух". У него только и осталась одна дорожка к шкафу, где помещается заветная сулея, и в такие минуты в сердце Репы, кроме лютой злобы на весь мир, нет ничего. В это время ему не хотелось бы даже двинуть пальцем, ни шевельнуть ни одним членом, а тем менее о чем-нибудь думать и развязывать старинные запутанные узлы: конец чувствуется вблизи, — стало быть, не из чего натруждать свои мозги, тем более, что эти упражнения мозгов издревле считались самыми неприятными упражнениями. По временам только вспоминалась бросившая Репу жена и сын, единственный наследник, увезенный матерью.
"Но они уж шестнадцать лет не дают о себе слуху, — думает Репа, — стало быть, или околели где-нибудь, или счастливы и знать меня не хотят… Вообще: чорт их подери".
— Барыня приехали, — возвещает лакей…
— Какая барыня?
— Наша-с, с детками…
— Вы меня не узнаете? — произносит жена Репы, появляясь перед ополоумевшими глазами мужа, окруженная полчищем ребят.
— Никак нет-с. Я и не знал вас никогда.
— Я ваша жена.
— Чьи же это дети? У меня был один, а здесь шесть.
— Это ваши дети… Повторяю, — я ваша жена, следовательно, ваши дети.
— Не мои-с.
— Как хотите, только вы ихний папаша.
— Да на кой ляд мне эти щенки? Подлецами какими-то смотрят все. Где вы их, сударыня, нахватали? И зачем привезли сюда? Неужели затем, чтобы я вышвырнул их за окошко?
— Нет-с, не затем. Они в настоящее время в таком возрасте, когда им необходимо воспитание.