— Ведь она, барыня-то наша, не совсем-то барской породы, — трещала кухарка: — это ведь только мужчины-дураки наглядеться на нее не могут, безумные! И скажите на милость, что в ей? Ну ежели бы что-нибудь, а то ведь просто стыд сказать!.. Худая, злая, да и… Кажется, ежели бы на моем месте, да я бы не только что уважение ей какое оказала, а просто и внимания бы не дала… Ну скажите на милость, каково вам покажется после этого, что, например, Семен Михалыч, так тот до чего: бьет его, ругает, и он же у нее прощения просит! а? Думаю, и не могу понять, из-за чего такое безумие? Да мне, я вам не хвастаясь скажу, один генерал — тоже к ней ездит — так он мне, может быть, несколько раз говорил: "вы, говорит, Натали, много бы против барыни себя превозвысили… если б, конечно, вы были в настоящем вашем виде!" И ей-богу: одень-ко меня — я б… уж бы высказала бы!.. Другой тоже, конный офицер Кузмичев, говорит мне: "Вы, говорит, лучше всякой барыни!.." А мне что такое? Я не хвастаюсь, а одно, что люблю я правду… Мне этих пошлостев не нужно; имею я своего знакомого военного — и довольна от бога! Чего мне еще желать? Надо понимать во всем свою правду…
— Это точно! — подтвердила Марфа.
— А то как же? Через то, что видеть я не могу, какую она дозволяет себе команду над благородными людьми, я и от места отхожу. Что мне? Мне мой военный говорит: "Вы, говорит, Наташенька, не опасайтеся! Вы, говорит, довольно красивы в своем лице, и во всяком благородном доме могут вас принять. Вам опасаться нечего!" И вправду: вон теперь к синатору поступаю… И слава тебе господи! Кого мне опасаться? Я как есть перед богом! Ее-то, что ль? Так это уж сделайте ваше одолжение!..
Тут кухарка остановилась перевести дух; она торопливо подоткнула юбку, взявшись за нее опереди обеими руками, и надвинула на темя съехавшую назад сетку, внутри которой изгибался хвостик косы, весьма похожий на высохшую селедку.
Марфа с некоторым изумлением слушала трескотню своей предшественницы.
— Ежели бы на мою волю, — начала та опять наставительным тоном, — так я бы и господ-то этих, да и ее-то…
— Это что такое? Это целый день дверь будет распертая стоять? — сердито произнес новый женский голос, захлопывая дверь.
Кухарка бросилась снимать салоп и на ходу шепнула Марфе:
— Барыня!
— Целый двор хочешь, что ли, натопить? — продолжала сердитая барыня. –
Храбрая кухарка не выказывала ни малейшего протеста, но нашла-таки возможность шепнуть Марфе два словечка:
— Проюхляла деньги-то по магазинам, вот и щетинится!
Барыня между тем заметила Марфу и сочла нужным вступить с нею в переговоры; для этого она потребовала ее к себе в горницу и задала известные вопросы по поводу паспорта, поведения и проч. Марфа при этом не упустила случая упомянуть о своем служении в доме генерала Папухина, который по обыкновению остался очень доволен ее услугой. Разговаривая таким образом, барыня и кухарка неожиданно оказались землячками — они вместе были крепостными господ Адоньевых, Рязанской губернии. Госпожа Иванова вспомнилась Марфе двенадцатилетней девочкой, вертевшейся в услужении у барышни в то время, когда Марфа уже успела проводить мужа-солдата на войну, где он и доказал уже свою доблесть, получив чью-то пулю куда-то навылет. Это обстоятельство оживило сухой разговор землячек.
— Ну, здравствуйте, — сказала Марфа, — ишь господь где свидеться привел!
Барыня попробовала было ей поддакивать и тоже радовалась встрече, но скоро свернула на разговоры более барские, низвела месячную плату Марфы с пяти рублей до четырех с полтиной, упомянула насчет строгости нравов и назначила срок переезда. Марфа поняла свое место и говорила: "слушаю-с!"
Старые знакомки расстались на этот раз, как расстается барыня с кухаркой, а через два дня Марфа уже переезжала к госпоже Ивановой. Сидя на куче узлов, поглотивших извозчичьи сани, она одной рукой придерживала образ Троеручицы, украшенный потемневшими цветами и фольгой, а другою обнимала извозчика за шею. Въезд ее был до того трогателен или, вернее сказать, потрясающ, что управляющий дома, увидав фигуру задохнувшегося в объятиях Марфы извозчика, испуганно позвал дворника. Дело, однако же, обошлось без особенных несчастий, и Марфа поселилась в кухне госпожи Ивановой, вытеснив свою предшественницу, которая в то же время переехала куда-то на квартиру. Несмотря на зимнее время, предшественница Марфы были одета в легчайший бурнус, голова была повязана крошечной косыночкой, и на коленях ее помещался маленький зеленый сундучок без замка. При каждом ухабе крышка сундука отворялась, открывая взорам наблюдателя его пустую внутренность, где прядала какая-то помадная банка и рыжая роговая гребенка. Все это, однако, не мешало ей иметь гордый, независимый вид и не препятствовало критиковать госпожу Иванову во всеуслышание всех бывших на дворе в момент отъезда.
Таким образом Марфа стала на новом месте.
-
Как сказано выше, Марфа была не что иное, как баба глупая; кроме доказательств, уже приведенных нами, положение это подтверждается еще крайне ограниченными размерами имущества Марфы: оно состояло из старого сундука, где под крышкой, выклеенной изнутри конфектными картинками с расплывшейся и размазанной краской, находилось два-три ситцевых платья, весьма ограниченное количество белья, несколько платков и коробка из-под монпансье, где лежали иголки, пуговицы, наперстки и, по временам, медные деньги. Все эти вещи она предоставляла на жертву жильцам тех хозяев, у которых ей приходилось жить: иголки и нитки занимали у ней все жильцы — бесплатно и безвозвратно, и несмотря на то, Марфа никогда не отказывала в просьбах, обращенных к ней; такие проступки добродушия Марфы никак не могли происходить от ее необузданной щедрости, составляющей достояние только вельмож, потому что Марфа считала непростительным грехом отнестись с пренебрежением даже к булавке, попавшейся ей в сору, стеариновому огарку величиною в одну десятую долю вершка. Всему виною было именно то, что Марфа была "баба глупая". Термин этот может быть объяснен несколько подробнее. Дело в том, что судьба с ранних лет обрекла Марфу на труд и нужду, а сама Марфа почему-то вздумала прибавить ко всему еще и правду, борьба которой с трудом и нуждою была одним из самых тяжких страдальческих крестов, лежавших на Марфе. В вознаграждение за все эти лишения и скорби судьбою предлагалась ей одна только отрада — возможность прокормиться, каковую отраду Марфа привыкла считать единственною целью своей жизни. С самого детства, с первых дней, она едва ли имела возможность представить себе, что есть на свете и другие, более торные дороги. Под влиянием таких велений судьбы Марфа должна была жить так, как велит ей "правда нищеты и бедности", выработанная всем "черным народом". Придерживаясь этой философии, Марфа представляла себе столицу почти тем же, чем простонародному воображению представляется грозная литва, упавшая с неба туретчина или неметчина, с тою разницею, что во взгляде ее на столицу не было ни вершка места для иронии и самодовольства, с которым можно и даже должно относиться к таким плюгавым государствам, как неметчина и проч.; напротив, в столице она чувствовала себя в плену и была убеждена, что с ней могут поступать так, как кому захочется. Правда нищеты, выработанная именно сознанием этого плена, учила ее покоряться всему безропотно; заставила не удивляться ни единому ужасу столичной жизни, ни единому уродливому требованию тех, от кого зависит ее возможность прокормиться. Жила она поэтому где придется, не брезгала ни жидами, ни немцами, ни татарами; вся жизнь ее уходила на изучение "нрава" ее господ; все заботы и думы ее устремлялись к улучшению чужого благосостояния, чужого покоя. Иногда, покоряясь той же правде черного народа, она делала нечистое дело — например, когда посылали с ней извозчику деньги, она выторговывала у последнего пятачок и оставляла его у себя; или передавала от барышни записку офицеру, несмотря на запрещение маменьки и единственно ради двугривенного, данного барышней, и проч. Но весь черный цвет этих пятен уничтожается в той массе всякой житейской, темной и грязной действительности, которой должна была она покоряться. Она воевала за свое существование, билась как только могла, и немудрено, что война эта изувечила и изранила ее душу и голову. Раны ныли и болели, и как только Марфа хоть на минуту заключала перемирие с действительностью, как только она получала возможность, пользуясь отсутствием господ на дачу, просидеть целый день одна-одинешенька и подумать самой о себе, она никогда не обходилась без слез; в это время представлялась ей и сестра, которая бьется с малыми ребятами в деревне Босоноговой и которую бьет муж, и свои сироты, разбросанные по воспитательным домам и топким кладбищам, и сама она, Марфа, сирота, — и тогда она плакала-заливалась; только в слезах и рыданиях была она свободна, только в них высказывалась вся ее неподкупная, неизмеримая нравственная чистота.