Пастор чаще всего вдохновлялся за обильной трапезой и в этом тоже походил на великого реформатора. Свои лучшие проповеди он, как правило, произносил за столом, а светские речи, пересыпанные остротами, — с церковной кафедры. Никто никогда не знал, чего ждать от него, — но как раз это-то и было в нем самое чудесное.

— Вот за нашим столом ведутся споры о Креструпе, — начал он, как бы откликаясь на устремленное к нему безмолвное внимание, — о деле Креструпа, как это следует, пожалуй, назвать. Вот бедняга! Уж подлинно, оскорблен и сам же покрыт позором. Сначала стерпел побои от собственного батрака, а потом предстал перед судом по обвинению в насильственных действиях и жестокости. Удивительные времена, что и говорить!

— Да ведь он первый затеял драку, — поправил пастора старый Эббе.

— То есть он хотел проучить своего батрака. Драка могла возникнуть лишь в том случае, если бы батрак ответил ударом на удар хозяина. А может быть, я не прав? Может быть, я человек слишком уж старого закала? — Он обвел взглядом свою аудиторию.

— Чур! Я ничего не сказал, — смеясь, произнес депутат и поднял вверх обе руки. — Меня выбирали крестьяне и рабочие, и на сей раз я держу нейтралитет.

Учитель Хольст зажмурил левый глаз; все рассмеялись и принялись объяснять, как, по всей вероятности, все это происходило между Креструпом и его работником. Но в выводах своих были сдержанны.

— Кто его знает, все это так изображается, что начинаешь думать, может и в самом деле работник был прав, — заметил управляющий молочной фермой. — Очень трудно разобраться тут.

— Разобраться! — Пастор Вро внушительно выпрямился. — Простите, дорогие друзья, я, право, не понимаю, в чем тут еще нужно разбираться? Таково, к сожалению, наше время: никто более не отваживается стать на чью-либо сторону, и меньше всего — на сторону человека своего собственного сословия. Ах, надо, мол, быть человеком просвещенным, выслушивать обе стороны, при всех обстоятельствах отстаивать величайшую справедливость. Ох, несчастные же мы создания с нашими требованиями справедливости! А от матери, по-вашему, тоже следует требовать беспристрастности и объективности, как мы это называем? Если было бы так, то материнская любовь гроша ломаного не стоила бы. Пресловутый демократизм до того разложил нас, что, какой бы вопрос ни решался, мы отсюда немножко отнимаем, а сюда немножко прибавляем, и вообще предпочли бы расколоться на две половины, чтобы удобнее было рассматривать каждую вещь с двух сторон. Мы едим суп и плюем себе в тарелку, чтобы показать, какие мы просвещенные и передовые люди! Так мы относимся ко всему и ко всем! Даже господа бога нашего не пощадили — не избавили его от нашего приторного преклонения перед ним, — ведь и у него могут быть недостатки. Когда он в гневе обрушивается на нас ударом, мы отвечаем ему таким же ударом, — как тот батрак. И происходит драка — с последующим приговором! А кто ж осужден? Тот, кто умнее, — господь бог, значит; ибо ему-то полагается быть рассудительным. Хотите сказать: мы, мол, демократы? Тряпки мы, вот кто! У нас нет мужества принять взбучку свыше, и нет мужества отдубасить ниже стоящего. Почитание вывелось у нас совсем — ни мы никого не почитаем, ни нас никто не почитает.

Пастор Вро сделал паузу: подали знаменитую телятину; она была приготовлена в виде рагу, но под кисло-сладким соусом, и пастор ел его ложкой. Мясо действительно таяло во рту. Потрудившись над второй порцией, так что пот выступил у него на лбу, — пастор Вро продолжал:

— Не правда разве, что вот мы с вами сидим тут, мнемся и, вместо того чтобы высказать свое твердое мнение, озираемся во все стороны; вслух произносим просвещенные речи, а в сердце своем убеждены в обратном. Никто из вас не отвернулся — в этом вы были единодушны! — от того хозяина из соседней общины, который коровьим пометом вымазал лицо своему подпаску за то, что тот уснул на работе. Конечно, коровий помет — суровое наказание, и я вовсе не хочу сказать, что он является таким уж подходящим средством против халатности. (Йенс Воруп первый возразил бы, что коровий помет с гораздо большим успехом можно применить для других надобностей.) Но здесь важно символическое значение этого случая — варварский характер поступка, если хотите! Наш крестьянин единственный, кто счастливо донес до нашего сентиментального времени толику здорового варварского образа мыслей; вот почему так приятно видеть, что хоть на словах вы и осуждаете этого хозяина, а на деле играете с ним в карты, как раньше. В душе вы все еще варвары, вам нехватает лишь уменья заставить уважать себя. Так прочь же все эти «неудобно» да «стыдно», «вот это можно, а этого нельзя»! На свалку пресловутого «культурного человека» да «просвещеннейшего датского крестьянина»! Надо покончить с дерзостью ниже стоящих поучать выше стоящих — все равно, работник то или хозяин, дети или родители, сам ли ты это, или твой господь бог. Ох, и бедный же наш господь бог! Чего только не приходится ему терпеть нынче, нашему господу богу, как на земле, так и на небе. С отношением детей к отцу, с патриархальным духом — у нас неблагополучно! Мы стали слишком свободомыслящими, дети мои. Настало время Тору заковать Локе в кандалы, даже если бы это стоило ему рук, — иначе бунтарство Локе приведет наш народ к гибели!

Никто не возражал пастору. Правда, и старик Эббе и сын его, каждый со своей точки зрения, мог бы многое сказать по этому поводу, но оба предпочли молчать. Пастор Вро не терпел никаких возражений, и пытаться опровергнуть его было совершенно бесполезно. Он говорил парадоксами и не умел вести спор, поэтому, что бы он ни сказал, попытка убедить его, что он не прав, была заранее обречена на неудачу. Как ни странно, но в своей грундтвигианской аудитории он встречал сочувствие.

— Культурность, просвещение — труха все это! — продолжал он, отдышавшись. — Вы, крестьяне, не должны склоняться ни вправо, ни влево; вы должны следовать только своему крестьянскому инстинкту. Только одна крестьянская культура чего-нибудь и стоит.

— А на что нацелен этот наш особенный крестьянский инстинкт, хотел бы я спросить, если мне было бы позволено взять слово для короткого замечания, — сказал депутат ригсдага, который, повидимому, чувствовал себя задетым в своем либерализме. — Мне кажется, что слишком ярко выраженный инстинкт никогда к хорошему не приводит.

— Это верно, — нерешительно подтвердил учитель Хольст.

Пастор Вро улыбнулся ему с таким видом, точно хотел сказать, что причетнику разрешаются вольности в разговоре со своим священником.

— Да, Андерс Нэррегор, — все с той же непререкаемостью в голосе обратился он к депутату, — об этом я у тебя спрашиваю: что стало с вашим инстинктом? Можешь ли ты отличить по виду крестьянина-грундтвигианца от любого прилично одетого обывателя, учителя там или лавочника? Крестьянин утерял свой инстинкт с его характерными особенностями и соскользнул в гнилое болото демократизма!. Хоть бы он на что-нибудь годился! Да, к сожалению приходится сказать: хоть бы он на что-нибудь годился!

— Быть может, это-то и служит доказательством, что с инстинктом у крестьянина все в порядке, — как-то особенно улыбаясь, сказал Нильс Фискер. — Ведь не что иное, как инстинкт, руководит любым существом в его борьбе за жизнь; и, значит, искусство растворяться без остатка в окружающем мире, прикинуться мертвым — в сущности тоже является проявлением инстинкта.

— Ха-ха! — пастор Вро пожевал губами, точно раскусывая слова Нильса. Как сказано, он не любил вступать в спор, да и ироническая складка, кривившая рот Нильса всякий раз, как они встречались, выводила его из равновесия. — Ха-ха! Очень оригинальное умозаключение. Пожалуй, даже слишком тонкое для нас, простых крестьян, — сказал пастор, растягивая слова и пристально глядя на Нильса. Он подыскивал ответ, который позволил бы ему с блеском и в то же время без оскорбительных выпадов выйти из положения. От сказанного Нильсом явно попахивало дарвинизмом, но говорить об этом прямо не следовало: это могло быть принято как враждебное выступление против свободомыслия Нильса.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: