— Да многие! И Сэрен Йепсен, и Карен, и эти вот!
— Ну и правильно говорят, — мягко сказал Эббе и взял руку Анн-Мари в свои. — Ведь никто так не любит друг друга, как мы с ней.
— А почему же вы тогда не женитесь? — Арне положил локти на стол, и вид у него был невероятно серьезный.
— В ту пору, когда это можно было сделать, наш господь бог не захотел этого, а теперь уже, пожалуй, поздно, сынок.
Анн-Мари ерзала на стуле, делая знаки Эббе, чтобы он перевел разговор на другое; но старик и не думал уклоняться от него, хотя улыбка и исчезла с его губ.
— А что, если наш господь бог забудет, что вы не женаты, и пошлет вам детей?
— Он уже это сделал, малыш ты мой дорогой: он поручил нам заботу обо всех бедных детях нашей деревни.
Так вот почему дедушке и бабушке нужно столько всего! Теперь Арне это знает и в следующий раз постарается выпросить дома гораздо больше всякой всячины.
— Папа говорит, что вам следует обвенчаться, — задумчиво произнес он.
— А наш господь бог думает, что это не обязательно. Мы же должны поступать по его указаниям.
— А вы разве с ним разговаривали?
Когда Арне начинал спрашивать, конца этому уж не было.
— Да, мы оба разговаривали с ним, и он сказал, что слишком поздно: женятся только молодые люди, как ваши мама и папа, дядя Нильс и кузнец с кузнечихой. Но жить как добрые товарищи, это он нам разрешает. — Старик, казалось, был само терпение, однако под перекрестным допросом малыша голос его задрожал.
Но вот, наконец, Арне удовлетворился и захотел погулять.
— О, это будет замечательный парень, когда вырастет, — шепнул старик Анн-Мари. — Он уже теперь доискивается правды.
Расположенный на возвышенности Хутор на Ключах одиноко стоял среди принадлежавших ему полей, и для ребят было праздником, когда им позволяли спускаться в деревню. Это был настоящий пчелиный улей: тут строился дом и стучали молотки; на кооперативной молочной ферме шла уборка — водяными струями из шлангов ополаскивались вделанные в стены резервуары; в лавке потребительской кооперации толпились люди...
А самое интересное — это была кузница, где пылали горны и в темной глубине черные люди били молотами по раскаленному железу. Сам кузнец Даль лежал, как всегда, на спине под старым автомобилем, посреди улицы, в грязи, и что-то там колдовал. Он был социалист! Дома, когда приходили гости, о нем много говорили, и из этих разговоров Арне понял, что кузнец один из тех, кто продал душу дьяволу. Вот он выглянул из-под машины и улыбнулся ребятам; на черном, словно вымазанном сажей, лице светились белки глаз и алели красные губы. Дети, испугавшись, бросились бежать, да прямо к пруду, где несколько подростков катались по тонкому льду. Была оттепель, и вода выступила на лед. Мальчуганы, взяв разгон на одном краю пруда, скользили до другого края, поднимая фонтаны брызг. Они промокли насквозь, с головы до пят, кисти рук и особенно костяшки пальцев у них промерзли до синевы, но зато настроение здесь царило великолепное. То были сыновья поденщиков; а дети хуторян, степенно стоя поодаль, смотрели на веселящихся ребят. Арне пришел к выводу, что вовсе не всегда приятно быть хорошо одетым.
Высокий бледный человек вышел из кооперативной лавки и направился к кузнице; в руке у него были газеты, и он отдал их кузнецу Далю. Сестренки Арне побежали за ним, крича: «Дядя Нильс! Дядя Нильс!» Арне же, засунув руки в карманы, повернулся к нему спиной: ему совершенно неинтересно было иметь дело с человеком, который, быть может, так же как и кузнец, попадет в ад.
— Ну а ты, Арне, не желаешь со мной поздороваться? — услышал он вдруг за собой жизнерадостный голос своего дяди.
Арне, словно нехотя, повернулся и протянул ему руку.
Дядя Нильс пошел с детьми к дедушке. Он пожал старикам руки, но не пошутил, как обычно, с Анн-Мари и отказался присесть к столу.
— Можешь ты мне уделить несколько минут, отец? — спросил он, кивнув на дверь в соседнюю комнату.
— Я зашел только предостеречь тебя, отец, — сказал он, когда они остались одни. — До меня дошли сведения, что в некоторых кругах есть намерение организовать довольно внушительную манифестацию по поводу пятидесятой годовщины войны тысяча восемьсот шестьдесят четвертого года. По слухам, в этом примут участие наиболее видные грундтвигианские пасторы и деятели Высшей народной школы.
— Мы никак не собираемся делать из этого трескучую манифестацию, но хотим напомнить датскому народу об его унижении и именем бога призвать его к возрождению.
— Ты, значит, тоже один из зачинщиков этого дела? Не ожидал я, отец. Очень мне это больно. Больно, что придется выступить против собственного отца. Но если вы все... Верноподданническая шумиха, да еще по такому поводу! Нет, я не могу молчать.
— Нечего тебе говорить «вы», — веско сказал старик. — Я не стал бы принимать участия ни в какой милитаристской манифестации. Ты неправильно осведомлен, Нильс.
Нильс Фискер сжал руку старика.
— Прости меня, отец, я отлично знаю, что ты только не разобравшись можешь подписаться под таким делом. Но имей в виду, я осведомлен правильно. Ты должен этому помешать, такую манифестацию нельзя допустить. Высшая народная школа — ведь это, по общему мнению, очаг культуры, и ей не пристало участвовать в таких затеях. Пусть уж милитаристы занимаются подстрекательством. Я знаю, правда, что сейчас и в самой Высшей народной школе не отличишь, где религия и где милитаризм; однако у нас есть все основания не поднимать шума вокруг шестьдесят четвертого года и не очень-то раздражать «исконного врага господа бога и Дании». Тем более что, по всей видимости, дело идет к мировой войне.
У старика стали дрожать руки.
— А теперь ты, как всегда, слишком мрачно смотришь на вещи.
— Если человек не поет ежесекундно шовинистическую аллилуйю, это еще вовсе не значит, что он пессимист! Сейчас же после нового года Россия закрыла свои порты для иностранных судов; теперь она наложила запрет на вывоз лошадей.
Нильс все время оставался в глубине комнаты, возле печи; он грел руки и стоял повернувшись к отцу спиной, видимо стараясь не показать, как он взволнован.
Но старик чувствовал это по голосу сына. Он высоко ценил мнение Нильса о политической обстановке и понимал, насколько она серьезна. Старик долго сидел согнувшись и опустив голову, точно вникая в зловещее предостережение сына. Но вот он заговорил, обращаясь больше к себе, чем к Нильсу.
— Все точь-в-точь, как тогда! Точь-в-точь, — повторил он, — как перед русско-японской войной. Тогда они тоже наложили запрет на вывоз, и наши малоземельные крестьяне уже не могли обзаводиться русскими лошадьми. А на отечественных коней цены, конечно, отчаянно подскочили. — Покачивая головой, старик монотонно нанизывал фразы одну за другой.
— Вот именно! И немало есть людей, которые и теперь наживутся на войне, — прервал сын рассуждение отца с самим собой. — Но ведь как я, так и ты поклялись объявить войну войне. А может, я ошибаюсь, отец?
Эббе Фискер поднял голову.
— Что же делать, по-твоему?
— Прежде всего, конечно, все мы — те, кто хоть сколько-нибудь может служить примером для других, — обязаны не терять головы и не поддаваться безумию. Надо устно и через газеты разъяснять людям положение, показать, какой опасности подвергает себя нация, если она займет слишком вызывающую позицию, какие последствия это может повлечь за собой. Здесь все главным образом вертится вокруг шестьдесят четвертого года. Войны вообще сомнительный предлог для празднования, в особенности у малых народов! А тем более такая война, из которой мы едва выскочили живые, да и сейчас еще по ее милости не можем как следует оправиться. Лучшая защита для слабых организмов, когда грозит опасность, — это прикинуться мертвыми.
Речи сына звучали для старика как любимая знакомая музыка. В свои лучшие годы он сильно увлекался бьёрнсоновской пропагандой мира, которая легко и ясно переплеталась с идеализмом, усвоенным Эббе в Высшей народной школе. Но дальнейшие события сильно поколебали эти его убеждения, выдвинув на первый план южноютландский вопрос, причем требования религии здесь сочетались с требованиями человечности. В течение ряда лет и в Высшей народной школе, и в грундтвигианской церковной общине не было такого выступления с трибуны, которое не заканчивалось бы, как припевом, словами «Южная Ютландия». Как будто сам господь бог и все человечество свои сокровеннейшие помыслы сосредоточили на этой маленькой полоске земли к югу от границы; как будто вся мировая история решалась там. Для старого Эббе и его единомышленников на 1864 годе остановилось движение мира, и с тех пор бог лишь ждет случая, чтобы поставить разбойников на колени и принудить их искупить свое кровавое преступление.