— Перестань! — вдруг резко сказал Благосветов, сурово глядевший на него. — Врешь ты все! Нет у тебя семьи и не такая ты овечка, как прикидываешься. Небось сам подговорил товарищей на побег, да и продал их, хотел помилование заработать на чужой крови! Таких жандармы любят!
— Откуда знаешь? — вскинулся уголовник, загремев цепями. Слез на его глазах как не бывало.
— Сиди! С такими как ты от Иркутска до Читы пешком прошел, изучил вашего брата. За дешево купить хочешь — семья, жена, дети… Других дураков поищи со своими жалобами.
— Ох, и умный же ты, падла очкастая! — в восхищении улыбнулся уголовник. — А ведь и верно — нет, братцы у меня семьи. Никого нет — один. Только товарищей я не продавал, врешь ты, очкастый!
— Сядь в угол и чтоб я тебя всю дорогу не слышал! — приказал Благосветов. — А уши свои пальцем заткни от соблазна. Анохин, отодвинься от него! Барышев, поменяйся с Анохиным местами!
Все, чувствуя за Благосветовым какое–то непонятное, но неоспоримое право повелевать, беспрекословно подчинились ему.
Раздался долгий первый гудок. Петр, оказавшийся под иллюминатором, встал, едва дотянулся до стекла, выглянул. И первой, кого он увидел на пристани, была мать. С узелком в руке она металась по пирсу от сходней к корме, от кормы к носу, вглядывалась в окна верхних кают и в иллюминаторы, искала глазами его и никак не находила. Следом за ней бегали брат, сестра и дядя Михаил.
Петр застучал по окованному железом стеклу:
— Мама! Мама!
Но она не видела и не слышала. Петр уже готов был прийти в отчаяние, как Благосветов вдруг подошел к двери каюты и замолотил по ней.
— Позовите начальника конвоя! — попросил он в ответ на оклик часового и, как только тот открыл дверь, с достоинством сказал:
— Господин унтер–офицер! Там, на пристани, мать Анохина… Разрешите им свидание!
— Не могу–с. Без начальства не положено.
— Будь человеком унтер… Ты же сам теперь начальник! Парня на каторгу, может, и на всю жизнь от матери увозишь, а ты — «не могу–с»?! Неужто души у тебя нет? Пусти старуху на пароход, а парня в гальюн поведи… Все ведь в твоей власти. У самого небось дети есть.
Унтер заколебался, как–то нерешительно затворил дверь, а минут через пять снова открыл ее:
— Кому тут по надобности?
— Иди, Анохин! — подтолкнул Петра Благосветов.
Мать стояла в конце узкого прохода. Петр, не поддерживая звеневших кандалов, кинулся к ней, крепко прижал к груди и, чувствуя, что вот–вот не сдержит слез, торопливо заговорил:
— Мама! Не плачь! Не думай обо мне! Все будет хорошо! Прости, что не могу быть тебе кормильцем! Прости, родная! Так надо, мама! Ты не жалей меня, а только прости!
Мать не отвечала. Она ласково гладила его по лицу, плакала, прижимаясь щекой к грубому арестантскому бушлату, и все старалась всунуть сыну в руку узелок с передачей.
Стражники стояли вплотную к ним. Мать наверное и не заметила, как узелок оказался у опасливо посматривавшего вокруг унтера.
— Все! Анохин, проходи! — приказал тот и сам оторвал мать от сына.
Другой из стражников подхватил ее под руку и повел к выходу.
— Береги себя, сынок! — обернулась она сверху трапа.
Раздался второй гудок.
Вернувшись в каюту, Петр бросился к иллюминатору. Черный дым стлался по пристани, и лица родных, стоявших у перил, то стушевывались и пропадали, то снова оказывались совсем близко, в каких–то пяти шагах от него.
Заработала машина, глухо задрожали переборки, где–то рядом заплескалась вода, пристань покатилась в сторону и ее уже нельзя было видеть из иллюминатора.
Унтер принес передачу, от двери молча осмотрел всех — в сохранности ли кандалы — и вышел, а Петр все еще прижимался щекой к холодному стеклу, глядя на скрывавшийся во мгле город. Вот недалеко мелькнуло и пропало урочище Проба, где несколько лет назад он впервые бывал на рабочей сходке.
Серое небо, холодная свинцовая вода за бортом, мгла и впереди — такое же мрачное будущее…
3
Благосветов и Анохин не спали всю ночь. Мерно похрапывал у двери уголовник, где–то внизу у их ног беспокойно ворочался во сне Барышев, а они сидели, прислонившись друг к другу плечом, и тихо, почти шепотом, разговаривали.
Давно уже Петр не испытывал такого чувства доверия, откровенности и близости, как в эту хмурую осеннюю ночь, пока пароход медленно пробирался во тьме к Вознесенью.
Судьба как будто решила все сразу возместить ему за два месяца мучительного одиночества и послала в спутники человека, который понимал его с полуслова.
Учитель Благосветов в декабре 1905 года принимал активное участие в вооруженном рабочем восстании в Ростове–на–Дону, был приговорен к восьми годам каторжных работ, бежал и долгое время скрывался. Год назад он под чужой фамилией был снова арестован во Пскове за политическую пропаганду и подвергнут административной ссылке на Север. Он не успел добраться до места назначения, как департаменту полиции удалось открыть его настоящую фамилию. По телеграмме из Петербурга он был закован в кандалы, и теперь его ждет суровый суд.
Выслушав обстоятельства дела Анохина, Благосветов помолчал в раздумье, потом с улыбкой сказал:
— Было и у нас в Ростове такое же дело… И тоже с жандармом Ивановым. Только наш Иванов не сыщик, а повыше бери — подполковник, начальник железнодорожного жандармского управления… Дело было летом, месяца за четыре до моего ареста. Забастовали рабочие в железнодорожных мастерских. А этот Иванов приказал применить оружие. Ну, и первым от удара жандармской шашкой пал Василий Антипов. Забастовку в мастерских подавили…
А через несколько дней подполковник Иванов получил анонимное письмо, что он приговорен к смертной казни. Назавтра этот же Иванов был убит выстрелами из револьвера у подъезда своего дома… Только, скажу тебе, наш комитет РСДРП никакого отношения к этому убийству не имел.
— А кто же его? — спросил Петр, затаив дыхание.
— Кто? Конечно, эсеры. Нашлись три отчаянные головы… Стрелял ученик технического училища Ковалев, а помогали ему два других молодых парня. Представляешь, какой переполох вышел? Наш комитет в это время готовился ко всеобщей забастовке, чтоб перевести ее потом в вооруженное восстание, а тут такое дело! Чуть провал не вышел. Ковалев был схвачен дня через четыре, и парню грозила смертная казнь…
— Грозила? Разве его не казнили?
— Казнили бы обязательно, но удалось побег ему устроить… Тут уж и наш комитет эсерам помогал. Содержали Ковалева не в Ростове, а в городе Каменске… Все удачно, к счастью, получилось… А забастовку нам надолго задержало. Ростов был буквально наводнен, после этого случая, казаками и жандармами. Нашему комитету пришлось скрываться, прервать завоз оружия для восстания. Вот ты теперь сам и посуди — был ли большой толк для революции от этого убийства?
— Вы это в упрек мне говорите? — спросил Петр. — Пусть я поступил глупо… Но я и решился на свое дело потому, что ничего похожего на Ростов у нас не было. Ни комитета, ни забастовки… Все затихло… Одни сатрапы да их поганые ищейки праздновали свою победу. Пусть видят, что не всех они до тюрьмам и каторгам посажали! Неужели вы станете меня упрекать?
Благосветов помолчал. Пароход качало, торопливо и сбивчиво шлёпали по воде плицы, и с шумом мимо борта проносились рассекаемые форштевнем волны.
— Нет, не стану… Только узколобые начетчики от революции решатся на упрек тебе! Жизнь, Анохин, всегда сложней любой теории, но если ты не будешь знать теории, то никогда не разберешься в жизни. Наша теория революции — это сгусток векового опыта. Она куплена дорогой ценой тяжких поисков, морем крови и долгих заблуждений. Ты, конечно, слышал о Желябове, Гриневецком, Морозове, Фигнер и других народовольцах?
— Слышал.
— И ты, конечно, преклоняешься перед ними?
— А вы разве нет?
— Ну, почему же… Не уважать их нельзя. Я ведь сам среди народовольцев начинал.,. Однако уважать можно по–разному. Можно преклоняться, восторгаться, даже подражать им, как поступают, к примеру, нынешние эсеры… Но не лучшим ли уважением для памяти казненных будет, если мы, наученные их печальным опытом, поведем дело революции по–другому?